Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 86

А когда Земля, вместе с серебряной дорожкой, ведущей к ней, погасла, Тюхин, помолчав, сказал товарищу Кикимонову:

— Знаете, подполковник, о чем я подумал? Хорошо, как известно, только там, где нас нет. Склонен допустить, что еще лучше там, где нас, иродов, покуда еще не было. Но, Бог ты мой, как все же прекрасно там, где нам с вами выпало мыкаться, где мы падали на четвереньки, росли, любили, верили, надеялись, маялись дурью, в едином порыве вставали с мест, по зову совести вступали и, опять же по зову, без всякого зазрения выходили прочь, проклинали и, каясь, опять воспевали нами же проклятое, смеялись, плакали, сочиняли никому не нужные стихи, совали в петлю свои никуда, казалось бы, непригодные головушки… О кто бы знал, кто бы знал, как там было хорошо, Кикимонов!..

Подполковник, задумчиво поскрипывая, промолчал.

Всю ночь, не смыкая глаз, как это бывало на четвертом посту, Тюхин ждал восхода. И терпение его было вознаграждено: заря опять зажглась! Вспышкой, как по команде старшины, осветила затянутые тучами небеса. И что примечательно, эпицентр сияния находился на этот раз заметно правей, переместившись, если брать азимут, со лба на правый висок неподвижно висевшего товарища Кикимонова. А когда алое свечение объяло весь горизонт, когда просветление приняло необратимый характер — от рассветного ветра проснулась бесчисленная листва, рдяным огнем загорелись пуговицы на кителе подполковника, расскрипелся его персональный сук — вот тогда-то и увидел вдруг Тюхин над водой, на фоне жизнерадостных зоревых декораций, странную, устало взмахивавшую непропорционально длинными крыльями, безголово-плоскотелую златосветящуюся птицу. Была она огромна размерами и летела прямехонько на Древо Спасения.

И вот это воздушное недоразумение мало-помалу приблизилось, а когда Тюхин, разглядев хорошо знакомую ему анодированную пряжку на левом крыле, открыл уже было рот, чтобы по своему тюхинскому обыкновению ахнуть: «Да это как же это?!», — птица, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся, казалось бы, навсегда пропавшими Витюшиными часиками, радостно чирикнула и таким вовеки незабвенным, таким канифольно-скрипучим голосом Звезданутого Зеленого Зюзика вскричала:

— Мфуси-руси — бхай-бхай! О, наконец-то, наконец-то! Через пространства, через долгое тридцатилетие!.. О!.. Слушай, ты зачем меня отдал этой полоумной рецидивистке?! Знаешь, что она со мной сотворила?!

И эти совершенно сумасшедшие, неизлечимо вольтанутые часики, часто-часто маша ремешками, зависли над деревом, И Тюхин, к своему ужасу, узрел, что на циферблате были все те же «без тринадцати 13», но теперь уже навсегда, до скончания всех времен и народав, потому что заводная головка на часах отсутствовала!..

— Видишь?! Ты видишь?! — злобно зашипел лишенный способности трансформироваться семизвездочный мфусианин. — А кто виноват? Ты! Ты-ии!.. О, сколько мыслей, сколько душевных мук!.. Но наконец-то!.. Так торжествуй же справедливость!

И чудовищная птица-Роллекс пала с небес на дерево с хищным, ничего хорошего не обещавшим Тюхину, щебетом.

Спас беззаветно влюбленный в поэзию товарищ Кикимонов, которым рядовой Мы, со свойственной ему солдатской смекалкой, успел в последний момент заслониться.

— Ах, ты так?! Ты вот как! — всклекотали остервеневшие часики и, взмыв в зенит, стали готовиться к новой атаке.

— Э-э, да ты что, ты это… ты серьезно? — не поверил ошеломленный Витюша.

И тут эта кибернетическая бестия, хищно пощелкивая механическими внутренностями, развеяла его последние сомнения:

— Еще как!

О сколько раз, сколько раз в самых, казалось бы, безвыходных ситуациях уже не Тюхин, а некто в нем пребывающий, как Зюзик в часиках, как бы отключая его, брал управление на себя. Так произошло и в этот роковой миг. Совершенно не отдавая отчета в том, что он творит, рядовой Мы сунул руку в карман брюк и, вытащив дедулинскую, непонятно как очутившуюся там, гайку, размахнулся и швырнул ее в нападавшего.

Жалобно звякнуло стекло. Испуганно цвикнув, непоправимо испорченные Витюшины «роллексы» шарахнулись в сторону и с истерическим криком: «Убил! Уби-ил, окаянный!» — кинулись прочь, панически маша серыми, обтянутыми кожей степной тютюнорской гадючки, Ромкиными ремешками.

И не успел Витюша опомниться, перевести дух, как, словно в плохой пьесе, совсем рядом где-то всплюхнула вода, зазвучал до тошноты родной козлиный хохоток.

— «Гром победы раздавайся! Веселися храбрый росс!» — как всегда, глумясь, вскричал подплывающий к Древу на самодельном, из положенных на канистры дверей пищеблока, плоту, опять совершенно голый — в одних черных очках да в резиновых калошах Рихард Иоганнович Зоркий, он же — Зорькин, он же — Зорге, он же Рихард З. и т. д. и т. п. — Ай да выстрел! Влет, навскидку! Такому бы выстрелу сам убиенный вами Зловредий Падлович позавидовал! Ну-с, насколько я понимаю, жизнь… м-ме… продолжается! Мы с вами, похоже, все еще мыкаемся, рядовой Мы?!

Глава девятнадцатая. Предпоследние метаморфозы

Море, опять море, господа!.. Сплю и вижу море — утреннее, еще сонное и такое теплое, такое прозрачное, что будто и нет его под ногами. Сплю и вижу Пицунду в начале августа 91-го, а когда просыпаюсь, хоть убей не могу припомнить, что же там, во сне, произошло на фоне этого райского моря, и сажусь за машинку, и не в силах удержаться от соблазна, думаю: а не начать ли мне эту предпоследнюю, полную долгожданных разгадок и саморазоблачений главу, ну хотя бы вот так, в духе Дж. Конрада и М. Глинки*: «Был полный штиль. Светало…» * Мариниста — прозаик, выдающийся бильярдист. — Прим. Тюхина

Но Тюхин, увы, опять побеждает во мне, и я начинаю иначе.

Был дыр бул щыл. Свистало… О нет, не подумайте, что это досадная описка. Рассвет действительно сочетался с неким загадочным, неизвестно откуда исходившим, свистом. К тому же на море и впрямь был полный штиль, и от теплой, почти горячей воды за бортом исходил густой банный пар, рдяный от зари, как бы подчеркнуто театральный.

Они уже успели обо всем на свете переговорить и в очередной раз осточертеть друг другу. Дни шли за днями. Плот плыл. Рана на лбу Тюхина, которую Ричард Иванович еще у дерева обработал классическим 5 %-ным раствором йода, понемногу затягивалась. Между прочим, когда Витюша поинтересовался, откуда такой дефицит, Зоркий внимательно посмотрел на него поверх своих черных провиденциалистских очков и покачал головой: «Плохо же вы, батенька, меня знаете!.. Да я ведь чем все это кончится с самого… м-ме… начала знал. Тогда и отоварился. М-ме… У Христины Адамовны, если уж это вас так интересует. У вашей Христины Адамовны… Вы ведь и ее… Ну тихо, тихо, не дергайтесь!.. И не стыдно, — живого-то человека — до смерти?! Ти-ихо-тихо!.. М-да!.. Экая ведь дырища! Как там у вас в стишке: „Говорили Витеньке: не ходи на митинги!“» Ничего подобного Витюша никогда в жизни не писал, но почему-то промолчал, только зашипел от боли, как шницель на сковородке, когда йод все-таки попал в рану.

Они уже давно перестали грести отодранной от дверей эмалированной табличкой со словами «Офицерское кафе», да, собственно, этого и не требовалось — плот медленно дрейфовал, что можно было заметить по плевкам, которые Зоркий время от времени отправлял за борт.

На четвертый, последний, день их плавания со дна стали с бурчанием подниматься крупные парные пузыри. Было невыносимо душно. Тюхину даже пришлось последовать примеру Рихарда Иоганновича и раздеться догола. При этом Зоркий подал реплику, от которой Витюша самым форменным образом остолбенел: «Ну вот, — хохотнул чертов квази-немец, — а еще говорили, что у вас… м-ме… хвост, пардон, до колен!..» «Кто?!» — ахнул Тюхин. «Да Виолетточка, трепушка. Ах, что за люди, ну что за люди, Тюхин, ничего святого!..» И тут Витюша закрыл глаза и, с трудом сдерживаясь, прошептал: «Слушайте, если б вы только знали, как от вас прет козлом!..»

Вот после этого они и устроили помывку. Долговязый Рихард Иоганнович сиганул за борт и выяснилось, что их потоп вряд ли мог соперничать с библейским: вода за бортом едва доставала до чресел. На плоту обнаружилось и мыло. Они долго плескались, намыливались, терли друг другу спины, окунались и снова намыливались и каждый раз, когда Рихард Иоганнович исчезал под водой, Тюхин с замиранием сердца надеялся на чудо, но его не происходило — Зоркий выныривал…