Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 86

— Ужо тебе!..

И бронзовая длань о ужас! — три перста в щепоть смыкая, как для знаменья крестного, за шкирку Клубочек мой вдруг цопнула и к трубке величественным жестом поднесла.

— Пык-пык! — сказали бронзовые губы, и задымились бронзовые ноздри, и раскурилась бронзовая трубка, негаснущая сталинская трубка…

И я, похолодев, пустился прочь, виски сжимая, как Евгений бедный…

Но кто же знал, что бегу несть конца! И вот когда безумный мой Пегас, тараща бельма и оскалив пасть, ударил оземь кованым копытом, цоканья не воспоследовало: болотный чвяк раздался, грязный плюх, и дрызги полетели. И брезгухи заквокотали дрягло. И тогда, роняя волосье, теряя зубы, я сочинил, что нету в жизни счастья, что путь-дорога сгинула в омшаре…

— О что — та-та — с тобой? — воскликнул я, когда Клубочек, сквозь туман прожегшись, багряным светом багно осветил, и хлябь в ногах захлюпала кроваво. И что — та-та — с тобой, слеза любви, сбежавшая с ресницы ненароком, горючая моя?..

И фотолабораторно красный, уже остывающий, с двумя синюшными от бронзовых перстов — отметинами бедный мой Клубочек, светить пытаясь из последних сил, стрельнул искрою!..

Топлое болото на миг открылось вширь до горизонта… И умер я с тоски… Но мрак воскрес. И смерть прошла, как искренность проходит…

Теперь уже он тускло-красным был, как лампочка над выходом из зала. В ногах омшара хлюпала кроваво. И тьма была окрест, и пустота. И так молчали мы незнамо сколько, как лошади в ночном, понурясь в дреме. И вдруг раздался чур, и шур, и мур! И вздрогнул я, и догадался: крылья! И пригляделся, и увидел — брови, смурные брови по небу летят. Как птица, что крылами помавая, летит по свету, устали не зная, к закату славы поспешали Брови, такие дорогие наши брови и тыр, и пыр — кепчурку-то сними! — предмет надежды, веры и любови…

И я побег вдогонку за Бровьми. Восход, как печь на даче, пламенел над той болотной хлябью цвета крови. Чесала пуп кикимора бухая. А за спиною шарик плыл, вздыхая, и угасал, сердечный, и тускнел. И путь был прям, как через зал проход. И, строго по сценарию будясь, ошую бодро вскакивали с мест — неисчислимые птибрики, а одесную — бесчисленные переперденцы. Бурными, долгонесмолкающими аплодисментами приветствовали они пролет Бровей родимых, перелетных, взыскующих посадочного лба.

— Та-та-ти-та! — фальшивила труба.

— Стук-стук! Пук-пук! — и там и сям звучало.

И в лоб себя, как все вокруг, бия, — Тык-тык! Пык-пык! — воскликнул в рифму я, и устремился, хлюпая…

Омшара зачвякала. И я погряз, и обмер, и понял, что погряз, и грязну, грязну!.. По щиколотку грязну, по колено! И не хочу — но грязну, грязну, грязну…

— Так ведь тону же! — догадался я и на карачках выбрался из хляби и огляделся…

Утренняя смурь пласталась над грязотой непролазной. И слева были кочки, справа кочки, и чмокалки, и кваклые дрызгухи, и неумь неуемная впришлепку. Но не было, куда ни глянь, меня. И как на грех Клубочек потерялся, в трех соснах заплутал, поди, болящий, не дотянул до жизни предстоящей…

И тут во тьме зачавкали шаги, захлюпали, заплюхали калоши и Некто Без Лица, тощой и в шляпе, с гнилухою в руке, из забытья, светясь, как призрак, вышел. Тьма редела. Я деликатно кашлянул в ладошку.

— Тыр-пыр — семь дыр! — сказал. — А как на волю, где жизнь, где свет, где мир, где пир, попасть?

И человек в больших калошах замер, недоуменно осветил окрестность и, вдруг согнувшись вдвое, мелким смехом рассыпался:

— Э-хе-хе-хе! На волю?! На во-олю?! И-хи-хи-хи-хи! Вы где?..

— Я тут! — воскликнул я и в грудь бубухнул, что было сил.

— На волю?.. Тэк-с, тэк-с, тэк-с! — сказал он, озираючись уныло. — Вы где?.. Ау-уу!..

И человек в калошах полез в карман, и вытащил оттуда серебряный свисточек милицейский.

— На волю, говорите? — повторил он. И, облизав небронзовые губы, заливисто и громко засвистел!..

И тут сталося диво-дивное, чудо-чудное сквозьпробежное!

— Дэржы! Бэры! Хватай яхо, в натурэ! — раздался за кустом знакомый голос. И прямо на меня, живуч, как смерть, помчался незабвенный Безымянный уже седой, с лампасами на бриджах, в ночной рубахе, в тапочках домашних, и с сигаретой «мальборо» в зубах.

— Горыть в сэрдцах у нас! — заголосил он, мослы раскинув. И в ответ болото забулькало, взбурлило, засмердело, заквакало, зачвякало, взнялось!

— Держи его! Бери! — завыла хором несметная толпа переперденцев.

— Всегда готовы! — птибрики вскричали, ловчея и мужая на бегу. Он несся на меня, седой волчара, и сквозь меня пронесся без оглядки, и чрез меня промчался Бесфамильный и помер года три тому назад.

— Ату его! Ату! — прикрыв ладошкой роток, хихикнул человек с гнилухой. И по кровям заплюхали калоши, жизнь поплелась привычным чередом. И в кой уж раз ума лишилась Вечность. И время жить прошло. И три минуты молчания…

И кваклое болото засыпало песком. И чье-то сердце клубочком поточилось-покатилось все дальше, дальше… больше не мое…

Глава пятнадцатая. Подпольный горком действует

Когда рядовой М. закончил читать, ни Ричарда Ивановича, ни Рихарда Иоганновича, ни Григория Иоанновича в «коломбине» уже не было. Непостижимо, но факт: дверь так и осталась закрытой изнутри на задвижку! Что же касается окошка, то через него не пролез бы даже Ромка Шпырной, имевший, как известно, поразительные способности по этой части. Неблагодарный слушатель исчез, оставив на телеграфном ключе свою знаменитую, с опаленными полями и прожженной тульей, соломенную шляпу. Эта привычка скрываться в самый нужный момент — водилась за ним и раньше, но на этот раз Зоркий слинял с каким-то подчеркнутым цинизмом — не притронувшись к бромбахеру, бросив на пол сломанную надвое последнюю Витюшину сигаретину, и это в тот самый момент, когда возбужденного автора так и подмывало чокнуться в очередной раз. Кроме того существовал целый ряд вопросов, которые не терпелось прояснить рядовому М., и тем более в свете столь обидного исчезновения. Ну в частности: не болит ли у него, у Рихарда Иоганновича, спина после табуреточки? Дело в том, что этот напрочь лишенный совести иллюзионист, с которым, как читатель должно быть помнит, Витюша проживал в одном номере, повадился одно время, являясь под утро, наотмашь бухаться спиной на кровать. Упав, он блаженно раскидывал в стороны свои, обагренные кровью невинных жертв, руки и стонал:

«Уста-ал! Чертовски, Тюхин, уста-ал!»

В конце концов терпение у Витюши лопнуло и он подсунул этому энкавэдэшнику под кровать перевернутую вверх ножками табуреточку. Надо ли говорить, что вопль, который издал той ночью Рихард Иоганнович, был способен поднять на ноги даже Ваню Блаженного?.. А еще Витюша собирался поинтересоваться относительно старшины Сундукова, чье грядущее перевоплощение в космические адмиралы представлялось ему с одной стороны совершенно неизбежным, с другой — он как автор ума не мог приложить, каким таким фантастическим образом оно могло осуществиться… Ну и самое, самое, пожалуй, главное: у рядового М. прямо-таки язык чесался узнать, каково это — оказаться в положении гоголевского поручика Пирогова, тоже, как известно, жестоко выпоротого, и хотя Р. И. был выпорот не пьяными иностранцами немецкого происхождения, а всего лишь впавшими в голодный мистицизм недоумками — это, по мнению Тюхина, было не менее оскорбительным для любого мало-мальски уважающего себя русского интеллектуала.

О, не говоря уже о поэме! Ни взглядом, ни подергиванием щеки, ни внезапной хрипотцой в голосе не выдавая своей по этому поводу заинтересованности!.. Спокойствие! Полное спокойствие, господа!.. Нам ли привыкать к опустевшим креслам в зале?!

Забухшая от сырости дверь с трудом поддалась. Тюхин глубоко вдохнул ночной, чреватый дождем воздух и замер, вслушиваясь. Где-то далеко погромыхивало. Сильный, порывистый ветер бренчал растяжками антенны, стрекотал самодельным, вырезанным из жести Отцом Долматием, пропеллером на флюгере. Витюша закрыл глаза и, точно прозрев, увидел очами души быстрые, несущиеся над самой «коломбиной» встречные облака. Дуло прямо в лицо. Ветер гудел в ушах, и Тюхину, замершему в дверном проеме, казалось, что он стоит на капитанском мостике летучего голландца, на всех парусах несущегося через кромешную тьму, по некоему, одному Богу известному, круготемному маршруту.