Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 86

Глава вторая. Кромешная тьма в ее звуковом варианте

Знаете, я ведь и раньше, при жизни еще, смутно догадывался, что никакого там света нет. А потому, когда открыл глаза и ничего не увидел, особо не удивился. Просто констатировал, что Тот Свет — это, скорее, та еще тьма.

Ощущение было престранное. Ни меня, ни моей квартиры как бы не стало, хотя всеми фибрами души, несуществующей уже печенкой, я чувствовал, что пространство, меня окружающее — это все та же, пропади она пропадом, двадцативосьмиметровочка на Ириновском. В том-то и фокус, что именно она, только какая-то другая, как бы ужаснувшаяся тому, что со мной произошло. Она словно бы набрала воздуха, чтобы ахнуть, невероятно увеличившись в размерах при этом. О чем говорить, если даже кухонный кран, судя по всхлипам, отдалился от меня метров на пятнадцать, а деревянная кукушка из ходиков в гостиной, в кукование которой я сейчас мучительно вслушивался, звучала где-то и вовсе невозможно далеко, чуть ли не в Колтушах.

Я досчитал до тринадцати, не поверив себе, сбился со счета, даже прошептал отсутствующими губами: «Это как это?!», а она, стерва, словно издеваясь, все куковала и куковала дальше…

И тут послышались шаги, неуверенные такие, шаркающие, словно шли в шлепанцах. Где-то аж на том конце Вселенной, в прихожей загремела опрокинутая табуретка. Кто-то болезненно охнул и совершенно отчетливо произнес:

— Ч-черт, понаставили тут!.. Кузя, Кузя! Ксс, ксс, ксс!.. Ну, куда же ты… м-ме… запропастился, мерзавец ты этакий?

Голос был старческий, с козлячьей дребезжатинкой.

Я затаил дыхание. Кран, точно поперхнувшись, замолк. Даже кукушки — и той не стало слышно.

И снова зашаркали шаги. Помню, я еще подумал: «Господи, да как же он видит в этакой темнотище?!». И как накаркал! Там опять громыхнуло, как под Владивостоком, да так, что с антресолей посыпалось барахло.

— Что?! Что это?! — плачуще взвыл невидимый. И тут уж я не смог не отозваться.

— Это двери, — осторожно сказал я во тьму. — Слышите, это двери в гостиную. Осторожней, там стекла на полу!..

Стало слышно, как далеко-далеко, в некоем другом мире, проехал трамвай. И вот после подзатянувшейся паузы я услышал нечто и вовсе уж несусветное:

— Кузенька, это ты?

Хрустя битым фарфором, я переступил с ноги на ногу.

— Это я, Тюхин.

— Тюхин?.. — в голосе недоверие. — М-ме… Откуда вы тут взялись? Как вы попали в спец… м-ме… помещение?

— Ну, знаете, — сказал я. — Это с каких это пор моя собственная квартира стала вашим спецпомещением?!

Что-то звякнуло. Похоже, он выронил ключи.

— М-ме… Помилуйте, так вы что, вы, — он снизил голос до шепота, вы — сверху?.. Нет, кроме шуток?! Ах, ну да, ну да… Надо же! Экий… м-ме… парадокс!..

И вдруг я услышал его старческое, с присвистом дыхание совсем рядом, метрах в полутора от себя. До сих пор не возьму в толк, как это он умудрялся подкрадываться так быстро, а главное, совершенно бесшумно.

— Слушайте, — обдав меня трупным душком, зашепелявил он. — Не сочтите за праздное… м-ме… любопытство. Ну и что?.. Как там эта ваша, — он задышал мне прямо в ухо, — перестройка? Кончилась?.. Ах, ну да, ну да. Что это я, право… Все как и следовало быть. Все, так сказать, по нему, по Вовкину-Морковкину. Ничего, так сказать, не попишешь — свидетельство… м-ме… очевидца…

— Господи, о чем это вы, — не понял я. Но мой визави решительно свернул в сторону:

— Так вы говорите — не видели моего Кузю? Черненький такой, с вашего разрешения, и пятнышко вот тут вот — на грудке… М-да-с! Опять, представьте себе. Как весна, так — изволите ли видеть…

Я не видел ровным счетом ничего. Ничегошеньки, елки зеленые.

— Весна, — прошептал я и мое бедное, уже как бы и не бьющееся в груди сердце, болезненно сжалось.

Я пошатнулся.

— Э! Э! Вы куда?! Вы что, ослепли что-ли, голубчик?! Тут же ступеньки. Голову себе свернете!..

— Ступеньки?.. Какие еще ступеньки…

— Да вы что, вы и в самом деле… м-ме… не видите?!

— Слепота у меня, куриная, — честно сознался я.

Глава третья. Кромешная тьма (визуальный аспект). Я попадаю под трамвай

И вот мы уже идем. Мы перемещаемся из конца в конец моей необъятной, как подземный гараж в Пентагоне, квартиры. Он впереди, постукивая металлической, специально для инвалидов по зрению, тросточкой, я, держась за полу его шуршащего, клеенчатого наощупь, плаща, — за ним. Время от времени, впрочем теперь уже и времени как бы и нет, поскольку деревянная дурочка из ходиков, его олицетворявшая, перестала подавать признаки жизни, — то и дело он, споткнувшись об очередное препятствие, чертыхается, а я, на правах гостеприимного хозяина и гида, поясняю: «Это книжный шкаф». Или: «А вот тут осторожней! Тут у нас с женой „геркулес“ в пачках». «Геркулес?! Какой еще к чертям собачьим… м-ме… геркулес?» — недоумевает он. И я терпеливо его просвещаю: «Это хлопья такие, овсяные. Ну, чтоб кашу варить… Ну, в общем еда». — «Еда?.. А что такое — еда?»

Странный он, этот шаркающий во тьме домашними шлепанцами Ричард Иванович.

— Спокойствие, голубь вы мой сизокрылый, — говорит он. — Главное выдержка, терпение и спокойствие. Человек — он тварь ко всему привычная, а в особенности — наш… м-ме… русский. Уж на что демократия — ан, и ту, как таракан, пережил. А вы думаете, — понижает голос, — вы думаете он социализма не переживет?! Тьфу, тьфу на вас, паникер вы этакий!.. Да и кто ж вам это сказал, что… м-ме… устремляться можно-де только вперед? А вправо? Влево? А назад, так сказать, супротив жизни?.. А?..

И тут он внезапно останавливается и теперь уже я, ткнувшись лбом в его клеенчатую спину, чертыхаюсь.

— Киса, киса! — нежно кличет в гулкую глубину мой Вергилий, но тьма потусторонне помалкивает.

И опять мы движемся в неизвестном для меня направлении. Тюкает тросточка, шуршит плащ. Дважды он помогает мне одолеть лестницу. Тринадцать каменных ступенек вниз, потом точно столько же — вверх. Я считал. И судя по выбоине на седьмой ступеньке, лестница была одна и та же…

И вот я снова по инерции тычусь носом во что-то твердое у него подмышкой.

— Ну вот и все, кажется, пришли, — переводит дух Ричард Иванович Зоркий. — Тэ-экс, и где же они тут, наши ключики…

Он долго и безуспешно роется в карманах. Сопит, позвякивая мелочью, обхлопывает себя.

— Батюшки-светы, — растерянно бормочет он, — а ведь связочка-то казенная!..

А меня вдруг точно осеняет. Господи, как нет-нет да и осеняло там, в прошлом существовании.

— Минуточку! Одну минуточку, — говорю я, отстраняя Ричарда Ивановича. — Тут, кажется, ключи ни к чему…

И нащупываю его на дверной панели — накладной, за четырнадцать долларов купленный в Бруклине, на Фултон-стрит.

Щелкает секретная пипочка, я поварачиваю головку…

— Только без паники, — бормочу я. — Спокойствие, терпение, выдержка…

Дверь у меня просевшая, я слегка приподнимаю ее за ручку. И он хватает меня за запястье, этот несусветный Ричард Иванович, и шепчет, шепчет, попахивая тухлятинкой:

— Царица всемилостивая!.. От лица слу… О!.. Препокорнейше… Господи! Господи!.. Ах, если б вы знали, если б вы только… Ах, дорогой вы мой товарищ Тюхин! И ведь так-то кстати, так, не побоюсь этого слова, вовремя!.. И что, и действительно, как на лифте?! Ну да, ну да… Нет, вы даже представить себе…

— Ну… ну, почему же… не… — тужусь я. — Да что ее перекосило, что ли? Ну, почему же… не мо…

И дверь подается! Я тяну ее на себя, скрипучую, непривычно тяжелую, я открываю ее и… слепну. Но теперь уже самым натуральным образом. Слепну от света, от яркого, непереносимо весеннего света, так и резанувшего по глазам!

Заслоняясь рукой, как от электросварки, я делаю шаг на уличную панель, да-да! — на асфальтовую такую, изрисованную мелом, и жмурюсь, жмурюсь…

…и все плывет, все зыбится, как под водой. И голова кругом, как после затяжки с голодной отвычки. И некто смутный, полурентгеновский, с белыми глазами, белой козлиной бороденкой, взмахивая шляпой, тоже, заметьте, белой — взмекивает: