Страница 70 из 196
Счастье?
Да. Ну, а счастье всегда «господин мой». Мне становится лучше, щеки зарумяниваются, дыхание — полнее и глубже, «что-то в спине» от затылка вниз струится, таз, бедра, — все, все как бы наполняется тем воздушным, теплым и легким... Да нет, это не то.
Я счастлива! — И она сияет.
Ну вот я теперь успокоилась, — если была тревога.
Побудь еще со мною. — Это — милому.
Как же не «domine» и даже «Domine»! »
«Господь с нами теперь. Как я обрадована».
— Чем?
Что вошла не «ненужная мать», до которой все это не относится, а муж, «с которым мы родили этого сосуна», «нашего ребенка».
«Нашего?»
Удивительно. «Третий», который есть «не свой» до поры до времени, пока сосет грудь и несколько далее, а «наш»: однако же и не мой, этого не смеет о нем сказать мать, хотя он сосет ее грудь и хотя она его выносила в чреве; а «наш», «мужа и мой», и даже у нее есть невольное, стыдное, но самое мучительно страстное желание сказать — «его ребенок», «от него ребенок», «мой — но от него» и потому «наш». Но, — о Господи: ни в каком случае не «мой только», не «меня одной». — «Что́ я за резинка, которая лопнула и высвободила из себя ребенка». Гадость! Ужас!
«Меня одной» — томительно, страшно, холодно, безнежно, механично, внешне, ненужно, пародия, кукла, извращение законов естества и Божиих.
«Наш» и — особенно, затаившись и покраснев: — «от него»...
Стыд и счастье, мука и блаженство, холод и жар, снег альпийский и какое-то небесное пламя, которое жжет и уже проходит не по одной спине, а забивается в пятки, и ноги трясутся.
«Это от него!..
В тот стыдливейший час...
Которого не пересказать кому-нибудь.
Не шепнуть даже матери об этом часе...
Который видели только он и я...
И который был так счастлив: точно Альпы все превратились в золото и это золото все просыпалось в меня.
И я не разорвалась: а раздвинулась в ширину Альп и еле пришла в себя...
Миры ходили во мне.
И миры родила я. Это — мой ребенок. Из него — опять ребенок. И — еще, еще, вечно... Мириады, целое Небо.
А если бы нет, — я умерла бы одна, как скошенная былинка в поле, без имени, без памяти, забытая, ненужная.
Одна».
И потому не мать меня родила, а муж меня родил и вечно рождает, — рождает желанием своим, вот что любуется мною в кормлении, вот что нежит меня и хочет меня. Я живу через его «хочу», и во мне нет иной воли, как чтобы быть «его», «принадлежать ему» и во всем так относиться к нему, как ребенок относится ко мне, т.е. зависимо, поглощенною, имея «корень» себя в нем (муже), а в себе, — в прическе, в платьях, грудях красивых, имея лишь крону и листы, наружность и поверхность; согласна — я «красива» и «красота», так поют все обо мне, но я его красота, «которую он имеет для себя» и собственно имеет... коротко и только — для своего наслаждения.
Родители родили «условие».
А муж — «осуществляет условие».
Родители родили меня «одну».
Одна? — Я? Какой ужас!!!
Только муж превращает этот ужас в блаженство, пустыню наполняет плодородием, поливает дождем засохшее поле. Он «всё»!! Поскольку «желает меня»...
«Желает»... И все было бы «неверно во всем мире», исполнено предательства и лукавства, злоухищрений и тьмы, дьявольщины и бесовщины, если бы «пущено было на ветер». Это его основное желание, — если бы женщина, «несчастно рожденная родителями», не могла прибавить в неописуемом восторге и как крик победы:
— Я ему необходима!
Необходима — вот якорь спасения; за что́ цепляется женщина, что́ уже не есть «птичка Божия», мечта и звук, роман и греза, сон без действительности, а железная действительность.
На которой держится мир. И небо, и земля, и Альпы. Все.
Блаженно, если «хочется» сливается с «необходимо»: но терпеливая женщина в тезах высказывает: «Если и не хочется, то все-таки необходима», — и он «не уйдет», и в конце концов я не одна — а с ребенком. Этого— то ужасного «одна», «без потомства», «без молитвенника о себе за гробом» (п. ч. не родители же будут молиться, они уже «там», тоже «умерли», когда «я умру»), — я во всяком случае избегу, если «побуду по его необходимости» с мужчиною, которому меня «не хочется».
Проституция, — как «последний грош», который еще остается бедняге, у которой были Альпы. Но это — последнее и «всякой доступное» по высшему и обобщенному на весь мир милосердию... Оставим это. Зачем мы будем исследовать разоренное хозяйство, когда имеем перед собой «вообще хозяйство».
Теперь-то и объясняется, почему я не мог смотреть на Шперка. Все его точки фигуры казались безразличными и возможными «для взора», потому что именно эти точки были безразличны, безглазы сами и «открыты» в том смысле, что сами никого не избирали, никого не искали, ни к кому не были обращены. Были безличны и отчасти неодухотворенны. Напротив, я совершенно «не мог взглянуть» на то, что ко мне никакого отношения не имело, со мною нисколько Шперка не связывало и до скончания веков не могло бы связать, а посему ни в каком смысле и не было ко мне обращено. Я видел его «спину»: а «лицо» и взглянув все равно не увидел бы и вековечно бы не увидел, так как и видеть его может лишь то, или тот, или та, к кому оно обращено или обратится. Кто? Да та «видела лицо его», которая (были уже дети) сказала:
— Это мое дитя, но от него.
Как же я вмешался бы в эту сферу, стал «третьим» между двумя, естественно их отделив и затенив жену от мужа, — своим пристальным взглядом. Пристальный взгляд, и жена закричала бы в невыносимой боли: «Он разоряет меня и дом мой, он убивает меня». Невозможно. Чудовищно. «Лица его никто не видит, кроме одного, к кому он обращен»: кто зовется его «жена», единственная в мире. Но вот она уже взглядывает не только пристально, но и с тем вожделением, доходящим до пятки ног, как случается, когда муж смотрит на нее, кормящую «его» ребенка. Та застенчивость, но другого тона, застенчивость не испуга, а блаженства, не негодованья на «вошедшего нечаянно», а сладкой муки желания, чтобы «скорее пришел», — эта застенчивость желания овладевает обоими, как сфера волнующего влечения.
(устал)
* * *
Развлеки меня, — говорит читатель с брюхом, беря «Опавшие листья».
Зачем я буду развлекать тебя. Я лучше дам тебе по морде. Это тебя лучше всего развлечет.
(Розанов и читатель)
* * *
Моя тихая, молчаливая Муза, 20 лет меня со спины крестившая.
(М.) (опять перекрестила на занятия)
Сегодня сказала:
Вот мы с тобой состарились, а в небесах все весна.
И погодив:
В небесах вечная весна.
(звездная ночь 17 июля 1913 г.)
* * *
Вы восторгались «великим отрицанием» Гоголя, — помните, как, захлебываясь, вы надписывали эпиграфом к своим ругательным (насчет России) статейкам: «Неча на зеркало пенять, коли рожа крива». И захлебывались, захлебывались, смотря самолюбивыми мордочками в самолюбивое зеркальце, как «один красивый на Руси» Николай Гаврилович 1) да Димитрий Иванович 2)...
И вот прошли годы. Я подставил «зеркальце» перед этими само— любьицами и сказал Николаю Гавриловичу и Димитрию Ивановичу:
Ну, что́ делать, господа: не очень хороша у вас физиономия. Но при чем тут зеркало?
И как все завизжали.
Вот мое отрицание литературы (т.е. вас) в «Оп. л.» и «Уедин.».
(на конверте полученного письма Цв., из Манглиса, 23 июля 1913г.)
* * *
Смех есть вообще недостойное отношение к жизни, — вот почему я отрицаю Гоголя.
Боже! — даже улыбнуться над жизнью — страшно.
Жизнь, вся жизнь, всякая жизнь — божественна.
~
И не любить жизни — значит не любить Бога.
~
Вот отчего весь Гоголь или все существо Гоголя есть грех.