Страница 56 из 196
Какой же ведь еще-то образ женщины им предносится? Ничего другого! Никакого иного воспоминания, осязания, практики. Если священники, конечно, имеют несколько иную практику, иной дух и иной нюх, — то что́ такое «священники» в духовной литературе, что такое священник— богослов? Такие если и есть или, вернее, попадаются, то голос их так слаб, незаметен, так невлиятелен и, главное, несамостоятелен и зависим, что, конечно, никакой «священнической о браке традиции в духовной литературе» не существует. Это — факты «в молчании» или в пренебрежении. Решают «отцы», мнение устанавливают «отцы» и «сан», «отцы и учители веры», и их же одних спрашивают, когда пишутся или проектируются вновь «законы о браке», «законы о расторжении брака», о «примирении супругов» и проч., и проч., и проч. И с их же мнениями, авторитетом и проч. сообразуются и канонисты. Но «сии все» были в малой келии, были «в послушании», перешли «в бо́льшую келью», наконец «в достодолжную квартиру» и еще и окончательно уже «почти во дворец». Тогда он именуется «Исидором», «Филаретом», «Иннокентием» и виден «всея Руси». Вся Русь и преклоняется перед ним, — и даже основательно преклоняется, п. ч. он мудр, богобоязен, благочестив, молитвенник. И три тома «Речей и проповедей» или «Творений» у него на столе в кабинете и у Тузова на прилавке. Да.
Но в отношении требуемой темы он, не будучи виновен сам, только глазом наблюдателя 50 лет назад помнит шутки соблазнения молоденьких послушников
судомойкою.
Что-то отвратительное. Что-то мелочное. Что-то глупое. О чем, конечно, естественно сказать:
— С глаз долой!
Гадость! гадость!! не хочу видеть!!!
Не хочу расспрашивать!!!! Вон. Казнитесь! Ничего вам! Никакого поощрения блуду, шашням.
обниманию судомойки сзади.
И с негодованием, с истинным омерзением, чистосердечным, святым, — он гонит Лизу Калитину, он гонит Елену («Накануне» Тургенева), гонит Татьяну (Пушкина)...
Все законы о браке и всё судопроизводство о браке, эти «обыски» (хороший термин!!!) и консисторская процедура о расторжении брака и проч., и проч., и проч., и т. п., и т. п., и т. п. суть
законы о судомойках
и ничего больше, ничего меньше, ничего «в сторонушке» от этого... От этого милого идеала и милого представления, единственно реального, обоняемого, осязаемого, ощупываемого, представимого.
Не скажет ли читатель: «Это черт знает что»... «Смешать женщину с судомойкой», «представлять женщину только в образе судомойки». Но я скажу читателю, что все Министерство юстиции, сам министр, целое правительство находятся под угнетением и игом этого представления, ничего с ним поделать не могут, даже протестовать не могут, так как они даже и подумать не смеют
рекомендовать митрополиту Филарету читать романы Тургенева.
Он молится. Как может он читать романы? Да не только романы, — а прочитать «Евгения Онегина» не только нельзя рекомендовать ему, а нельзя даже Гермогену из Саратова, который писал и обдумывал вот это «расторжение брака», которое я привел.
И вот я вою-вою над этой темой, — скулю над ней, как собака. И только одно:
замолчите!!!
Ну, замолчу.
Радуйтесь и царствуйте, господа духовные. Но кроме правды здесь, на земле, здесь и вашей, — есть правда на Небесах, и я верю, что это есть моя правда.
Sic и satis74 .
~
~
~
Только не удивляйтесь, что я усиливаюсь все разрушивать у вас здесь; и в усилиях иногда говорю «слишком».
* * *
...на всю жизнь человек получает в рождении какую-то тайну, с которою живет всю жизнь, и всю жизнь разматывает эту тайну. Как будто, когда ему было «вот-вот прорезаться через таз матери», — ему что-то (кто-то?) шепнул что-то: и это «что-то» будет в нем жить тревогою, ожиданием и, м. б., «ангелом хранителем»...
Между прочим, та 1/2 минуты, которая проходит после рождения до перевязывания пуповины, когда он и делает первое вдыхание «этого мира». В это время, по Спасителю, женщина «радуется», и в радости ее, слиянной из облегчения и умиления, из благодарности к Богу, есть что-то необыкновенное. Нельзя ли бы эти 1/2 минуты удлинять до 2-3-4 и даже 5 минут. В это время через новорожденного, через его мозг, душу струится еще кровь матери. И он одновременно и «на сем свете», и «на том свете». Но «тот свет» (утроба матери, ее душа) — в неизъяснимом подъеме сил. И может быть, тут-то на всю жизнь в младенца хлынет «идеализм», «надежды» и «сила», которые будут его держать в минуты слабости и упадка.
Нужно бы подумать об этом. Никто не думает. Отчего не думают люди?
(за корректурой «Писем Страхова»)
* * *
Вот что:
Если перед вами еврей и еще несколько человек, немец, поляк, русский, чухонец, то вы всегда увидите еврея в озарении некоторой деловитости и вам нужности, а прочих — индифферентными себе.
Русский по обыкновению спит.
Поляк рассказывает «нечто из своих подвигов».
Француз волочится.
Немец глубокомысленно рассуждает о том, чего никто не видал и о чем никто не знает.
Чухонец сосет трубку и ни о чем не рассуждает.
И англичанин поглаживает мускулы.
Вы — не существуете для всех.
О вас думает один еврей; и начал думать с той самой минуты, как вы вошли в дверь.
Он думает, в чем вы нуждаетесь, — серьезно, участливо и практично. Он взвесил вашу душу. По лицу и движениям он определил, что́ вы за человек, и какую вы почву представляете собою, и какое семя способны принять в себя. «Что́ из вас может выйти в отношении его». И когда это решено, почти в бессознательных мыслях, он вынимает из одного из бесчисленных своих карманов соответственное зерно и вкладывает в вас.
Он удобрил вас, он оплодотворил вас.
Он подошел и сказал вам, что то́, о чём вы думаете и чем озабочены, — легко исполнить. И если вы не откажетесь, то́ исполнит именно он... Вам нужно только сидеть и немного подождать...
Вы ждете. И действительно все хорошо сделано. Главное — успешно. У еврея всегда успешно (магическая их тайна в истории).
И вы даже не замечаете, что уже не «сам» и «я», а — «его». Почва, которая засеяна евреем и которую пашет еврей.
«Поля наши — не из земли, а из людей». Вот отчего мы и не пашем земли, исторически не пашем, провиденциально не пашем. Ибо для нас уготована благороднейшая почва — человек, народы».
* * *
— Чего же ты хочешь, когда не хочешь ни литературы, ни политики?
Мне кажется, «литературное появление В. Розанова» совпало с глубочайшим внутренним поворотом общества, о котором лучше всего я дам понятие, сказав «о московских друзьях» (5—6): хотя оказывается, «мы вовсе не ищем литературного выявления, но взамен этого горячо культивируем личную дружбу. Случается, меня вызывают в Москву, чтобы поправить запятую в корректуре такого-то друга, и я иду (профессор), равно к себе зову из Москвы, чтобы посоветоваться об одном слове. Но, в сущности, мы оба идем и не для запятой, и не для слова, — а ища прицепки повидаться и поговорить». Если имя мы и выставляем, то лишь в смысле, что написано в стиле такого (имя на книге), а труд обычно — нас всех общий. Настолько мы все стараемся для каждого, помогаем ему, ищем справки, источники, переводим для него. Вот. Общество, а не литература. Братство, а не программа. Повидавшись с одним из «них» всего 2 раза, я ему рассказал вещи, какие и не снились «Уединенному», — по доверию, что он «не захочет брата своего осудить и огорчить». При огромном уме и образовании, они живут без огорчения. Мне случилось (по неосторожности письменной) мучительно оскорбить другого: оказывается (при громадном уме) — просто забыл об этом. Почему забыл? Он погружен в «сущности вещей». Все они погружены в «сущности вещей». Между ними есть 60 лет, есть 26 лет, одни — очень учены, другие — не очень учены и даже не особенно, не изысканно умны. И изысканные считают этого неизысканного в «отца» себе, за глубокую и великую гармонию и ясность души, из которой все учатся. Вот. Что же это? Да и есть то, о чем я тосковал в письме к Рцы (в 1892 г.), пиша, что «литература есть собственно сифилис». Вовсе не литература нужна, а прекрасное общество, и опять же не политика нужна — а братство людей. Здесь Дума умерла, «новых законов» не нужно: п. ч. закон, конечно, — для хулигана, для злоупотребителя; а эти люди живут вовсе без закона, п. ч. они суть хорошие люди. Теперь я припоминаю жизнь бедного Рцы, — и думаю, что он тоже пришел раньше времени. Что́ такое была его одинокая жизнь, насыщенная идейностью, как я думаю, ни один дом в России, и куда постоянно тянуло, п. ч. это был «святой дом» по воспитанности детей, по добродетели жены, по многодумию его самого. Что такое была жизнь г-д Щербовых — как не другой такой высочайше идейный, хотя немного и сонливый (он) дом, полный прелести и художества? А чтобы «дополнить гармонию», назову Сахарну, где я увидел уже перешедшую в «братство» собственно жизнь десятков и сотен людей, где все шли к великой и прекрасной женщине с ее любовью к «белому и синему», к цветам, к работе, к помощи.