Страница 52 из 196
Ну, что́ с такими ослятинами (старцы) делать. Мы в их власти.
О, девушки и мужчины: топчите копытами, раздирайте рогами это проклятое скопческое отродье. Гоните его за забор. Скорее гоните из сада своего: смотрите, это резчик-скопец подкрадывается к вам с кривым ножом, чтобы отрезать то́, что́ ему самому подлецу не нужно.
(на корректурной форме «Писем Страхова». 25 июня 1913 г.)
* * *
Социализм пошел в кабак...
Впрочем, все явления теперь пошли «в кабак»...
Вот это и волнует, и борешься. А не против самого социализма. Он груб, механичен. Но не таково разве теперь и духовенство? Он бесчеловечен...
Все явления идут к гибели. Что́ за эпоха? [Вырождаются революции, как и монархии.] И неужели это конец истории?
(28 июля 1913 г)
* * *
Горнфельдишке никак не хочется, чтобы утвердилось, что Гоголь не был реалистом (полемика против «Испепеленного» Брюсова). Как жиденок, он боится от себя сказать, что русская жизнь есть паскудство, и он прячется в лесу гоголевского творчества, с криком: «Не ищите лес! Он утверждает нас в идеях, что русские — паскудники и все русское есть паскудство».
Меrci. Но это есть вообще трафарет «еврейского восхищения перед великой русской литературой». Они не вспомнят Карамзина, им не нужен Жуковский и Батюшков. Но «русские реалисты», но «русские нигилисты» для них священнее Торы.
Тут то́ особенного и хорошего, что «обвелось красным карандашом» реалистическо-нигилистическое направление русской литературы. До прихода еврея это казалось или еще могло казаться зовом к лучшему. С приходом его всем стало видимо, что это «разло́м» России, клич — «на сло́м Россию».
И — приход еврейского царства, еврейского банкира, с литературой «Муйжейля», «Тана», Шелома Аша и Юшкевича...
(на конверте полученного от Цв-ва письма)
* * *
Обряд церковный весь свят.
Но управление церковное давно уже не свято. И «постановления» высшей церковной власти нисколько не равнозначны догматам и оспоримы как все человеческое и обыкновенное: ибо составляются и произносятся в обыкновенном человеческом порядке.
Между тем все силятся приравнять «постановления Синодального управления», в основе коего часто лежит доклад Скворцова или личный пыл Антония Храповицкого, к чему-то непререкаемому, священному. Тут есть путаница и неясность, — таковая же, как если бы кто требовал, чтобы распоряжение Совета министров приравнивалось священным главам «Русской Правды».
Но отчего, отчего наши канонисты, наши духовные журналы, наши богословы не разрабатывают, не освещают, не обрабатывают стальным напильником эти надвигающиеся туманы и неясности церковной жизни.
«Мы вообще ни о чем позднее XI века не говорим». О, археологи...
* * *
Постыдно жить на содержании у своего имущества, не работая. Имущество — орудие «развернуться», «приложить силы», «показать талант».
(Евг. Ивановна)
Да и опасно: «прогонят в шею» в конце концов. Нужно быть вторым супругом своего богатства, а не обирающим это богатство любовником.
(Розанов)
...бабушке было уже 76 лет; она хворала, лечилась — но ка́к и что — скрывала. Это лето она все делала клумбы цветов, планировала, копалась и спешила. Раз и говорит мне:
— Посмотри, Женя, как все хорошо.
Я смотрела. Она молчала. И прибавила, нагнувшись ко мне:
— Все хорошо, Женя... Все, все... Если бы не смерть.
Кроме этих слов, она никогда ни разу не сказала о болезни.
В эту же зиму она умерла. У нее был рак.
(из рассказов Евг. Ив., Сахарна)
* * *
— Если я в темной комнате наткнусь на косяк, я говорю: «Pardon». Это привычка и воспитание. И неодолимо.
«Да, — подумал я, — а демократ, наткнувшись, немедленно дает в рыло». Эту Евг. Ив-ну замусоренный демократишко называл «кулаком» и «эксплоататоршей» за то́, что она отказалась исполнить его совет — «пускать всех есть ягоды» в своих виноградниках.
* * *
Прокатилось колесо, пропылило, потом свалилось в канаву.
Эта канава моя могила.
Так я умру.
(в мыслях о своей смерти)
* * *
— Не любят писатели России.
— Ну, что́ же: зато́ любят святые.
Щедрин не любил.
Тоже и Гоголь с Мережковским.
Но вот любил Дедушка Саровский.
И пойдем с Дедушкой. А от Мережковского с Бонч-Бруэвичем уйдем. Из греха родилась наша литература. И в грехе умирает.
От сатир Кантемира до «Рассказа о семи повешенных».
— Во всей России только мы хороши, писатели.
Ну, оставайтесь с «хорошим», господа. А мы терпеливо подождем, пока вас закопают.
* * *
Был вечер, христианство... И солнышко склонялось все ниже и ниже. И срезалось за горизонт.
Остановить ли космические сутки? Чего мы ждем, о чем плачем? Солнышка не видно. После вечера — ночь. Естественная ночь. Чего же мы плачем, что так холодно, что не видно ничего.
Натягивай плотнее плащ на плечи, крепче надвигай шляпу. Сиди. И ничего не жди.
(«наша культура»)
* * *
«Наш Женя»
...«Он любил молодую луну, лес, коров, людей... Безумно крестьян любил, — и всю жизнь, вот до 62-го года (возраста), возится около них, помогает, вызволяет из бед, из обид, притеснения и обмана; советом, властью, образованием и умом, деньгами понемножку. Сам небогатый дворянин и помещик. Солнце любил...»
Рассказчик рассмеялся:
«И любил девушек деревенских, не одну, а всех. Он не имел романов в обществе, хотя принадлежал к лучшему губернскому обществу. Но его романы с крестьянками, я думаю, исчисляются тысячами».
Я спросил:
— Ну ведь это только нравилось ему?
«О, нет! Нет! С полным окончанием и реально. Жена хотела с ним развестись. Она застала его «на месте» с горничной и говорит: «Тебе уже 50 лет, у тебя дочь замужем, дети не станут тебя уважать». Дядя — почтенный общественный деятель — упрекал его: «Женя, Женя! Когда же ты прекратишь это и угомонишься». Он закрыл лицо руками и говорит: «Ей Богу, дяденька, больше не буду!» — «Когда я услышал, — рассказывал дядя, — этот извиняющийся, как мальчика, голос — я едва удержался; так мне хотелось прыснуть от смеха».
«Я не знаю, — продолжал рассказчик, — какая у него психология, должно быть, магометанская, что́ ли. Но ни у меня и ни у кого из родни и из знавших его не хватало силы, слов и самого уменья осудить его. Слово осуждения, готовое, по шаблону, было на языке: но своих осуждающих мыслей не рождалось в душе. Это как-то гармонировало «со всем» в нем, а «все» было необыкновенно хорошо, и я не знаю жизни более общественнопрекрасной и полезной. С 30 лет она была вся отдана народу, и отдана не формально, не по «службе» и «долгу», но оттого, что он художественно любил и любит народ; любит каждую форму его быта, его шкуру, его тело и чувствует до глубины его душу. И посмотрите, ему 62 года, а он прекрасен».
(выслушанный рассказ, — когда мамочка, строгая на этот счет, сказала: «Какой приятный барин; никогда его не забуду») (он за 40 верст приехал; и когда отдыхал от поездки, то попросил только подушку в кресло, — и, положив голову, — слушал разговор) (такого же я знал доктора в Москве)
* * *
Еврейская религия и (если позволено сказать) еврейская церковь, которая со Христа осталась непреобразованною и есть просто, таким образом, ветхозаветная церковь, только лишившаяся Храма и с ним потерявшая возможность осуществлять жертвоприношения, — она: вечно чистит, моет, рассматривает «как в увеличительное стекло» родники деторождения, удаляет оттуда сор, грязь, «лишнее», все к детородию не относящееся — волосы и проч., — предохраняет их от поцарапания и повреждения (смысл стрижки ногтей до самого тела в вечер пятницы и перед венчанием, — что́ указывает на бывающие у евреев прикосновения в субботу) и пр., и пр., и т. д., и т. д.