Страница 2 из 49
Ките восприимчив, внимателен, он всегда готов выслушать. Не отсюда ли столь длинный список «оказавших на него влияние»? Часто его советчики — люди, отнюдь не прославленные: сын его школьного учителя Кларк[2] или его коллега по медицинским занятиям в Лондоне Мэтью… В пространных стихотворных посланиях к ним — первые размышления Китса о творчестве.
И так же легко, как он выслушивал советы, он их отвергал, ни в чьем присутствии не теряя творческой независимости. Ките как будто давал повод к тому, чтобы в отношениях с ним играть роль мэтра; на эту роль довольно многие претендовали, но никто в ней не удерживался. Это было невозможно, в чем убедился и тот, кто на нее более всего претендовал, — Ли Хант. Либеральный журналист, поэт, критик, он по своему темпераменту склонен был учительствовать, объединять; он и считался главой школы лондонских романтиков, презрительно прозванной противниками «кокни» (по названию лондонского разговорного диалекта). В эту школу вовлечен Ките и, поднимаемый ею на щит, вынужден отвечать перед критиками за нее в целом.
Сначала вольномыслие Ли Ханта привлекло к нему Китса. Затем — сходство вкусов: Хант тоже ценит в поэзии богатство памяти, колористическое воссоздание прошлого, о котором, впрочем, повествует языком легким, разговорным, сегодняшним. Так что прозвище «кокни» оправдывалось: классические сюжеты (например из Данте) Хант рассказывает на новый лад.
Эти уроки были полезными для Китса. Понять право на свой язык особенно важно, когда ты любишь откликаться на чужие. Но по мере того как в нем росло чувство свободы, Ките освобождался и от воздействия Ли Ханта, скоро уже сожалея, что слывет его учеником; в 1818 году в связи с публикацией поэмы «Эндимион» произошло охлаждение, которое Ките объяснял тем, «что я не слишком-то навязываюсь»…
Ките привлекал к себе людей и был счастлив в дружбе. Общаясь, он восполнял пробелы своего литературного образования; познакомившись в Лондоне с блестящим критиком, эссеистом У. Хэзлиттом, он посещает его лекции о поэзии. Хэзлитт — знаток Шекспира, который именно теперь открывается Китсу.
В этом пристрастии Ките не одинок. В глазах романтиков никто не выступает так часто в роли идеального поэта, как Шекспир, но идеал толкуется по-разному. Ките ценит его за полноту отзывчивости, за умение все познать, во все проникнуть, все вместить в себя и одновременно — отречься от своего «я». Он называет это «негативной способностью»:
«Поэт — самое непоэтическое существо на свете, ибо у него нет своего «я»: он постоянно заполняет собой самые разные оболочки. Солнце, луна, море, мужчины и женщины, повинующиеся порывам души, поэтичны и обладают неизменными свойствами — у поэта нет никаких, нет своего «я» — и он, без сомнения, самое непоэтичное творение Господа»[3].
У Китса обычное для романтика желание свободы оборачивается требованием свободы не для себя, а от себя. Естественно, что многие современники должны были казаться ему излишне поглощенными своим «я», на нем сосредоточенными, и даже наиболее из них ценимого — Вордсворта — он находит «величественно-эгоистическим» (ЛП, с. 242).
С готовностью подчиняя себя высшей цели — поэзии, Ките гораздо более сдержан и осторожен, когда речь заходит о подчинении самой поэзии каким бы то ни было целям. Он не разделяет энтузиазма, с которым Шелли провозглашает поэзию общественно значимой — через приобщение людей к красоте. Для Китса (совсем по-пушкински) цель поэзии — поэзия. Но разве это не тезис чистого искусства?
Говоря об одном из своих приятелей, Ките заметил, что тот никогда не достигнет истины, потому что всю жизнь ее ищет. Находить то, о чем как будто бы не помнишь, достигать целей, к которым как будто бы не стремишься, желая лишь одного — исполнить свое дело, дело поэта. Открыть красоту, пережить ее и дать пережить другим, а что дальше, к чему это поведет, будет ли польза… О прямой полезности поэзии Ките не думал, но лишь о том, чтобы создать истинную поэзию: может ли быть полезным то, чего нет? А все подлинное не может быть бесполезным:
(«Ода греческой вазе». Перев. Г. Кружкова)
Одно входит в другое и не существует иначе, чем в этом взаимопроникновении. Перефразируя философа, можно сказать, что для Китса действительно лишь то, что прекрасно; существование всего, лишенного красоты — случайно, преходяще.
У Китса удивительно пластическое чувство слова. Он ощущает образ как пространство, которое предстоит замкнуть совершенной формой… И в то же время замкнутое — оно беспредельно. Море остается морем, когда его волны бьют в отточенные грани сонетной формы:
(«Море». Перев. Б. Пастернака)
Ките должен был прийти к сонету. К жанру, который был в ту пору заново открываем английской поэзией. Всего лишь в 1811 году Вордсворт написал сонет о сонете: «Не презирай сонета, критик…» (строка, в качестве эпиграфа повторенная Пушкиным). Но и критик и нередко поэт относились к жанру с презрением, как к безделице. «До сих пор я написал всего один сонет, — признается в дневнике 1813 года Байрон, — и то не всерьез, в виде упражнения — и больше не напишу. Это — самые плоские, писклявые, идиотски платонические писания». Приблизительно то же самое он говорил и о поэзии Китса в целом.
Ките, безусловно, не заслужил такой оценки. У Байрона она продиктована предубеждением (см. примеч. к стихотворению «Сон и поэзия»), нежеланием вчитаться в формы, в язык, иные, чем его собственные. А ложную аффектацию Ките и сам не выносил в любом жанре, включая сонет: высокопарное перечисление красот Вордсвортом побуждает его к пародийному отклику — «Обитель Скорби» (автор мистер Скотт)…»
В своих лучших сонетах Ките прост не только по языку — по тону, он естествен, ибо для него прекрасное повсюду: и в летнем стрекоте кузнечика, и в запечной песне сверчка, и в мгновенной потрясенности человека, переживающего минутность своего бытия на берегу океана вечности. Его волны подхватывают, уносят — брошен последний взгляд на то, что некогда было жизнью с ее мечтой о любви, о славе… («Когда страшусь, что смерть прервет мой труд…»)
Мечты уходят с человеком, прекрасное же остается. Красота нетленна и потому спасительна для причастившегося ей. Такую эстетическую веру исповедует Ките.
В его сонеты вы входите легко — вслед за фразой раздумья или даже разговора, долетевшей до слуха. Войдя, тут же оказываетесь во власти ритма, во власти формы, в которых чувствуете замысел, волю и узнаете в вашем собеседнике Поэта.
Ките рано, буквально с первых шагов нашел свой жанр — сонет. Но только этим жанром он не мог удовлетвориться. Овладев искусством вмещать безмерность пространства в строгую ограниченность малой формы, он столь же рано ощутил и иную потребность — дав волю воображению, живописать мир, только графической моделью которого мог быть сонет. Живопись требовала другой формы — поэмы.
Кажется, в отношении никакого другого жанра Ките не бывал так настойчив, упорен и в то же время так часто недоволен собой. Не успев дописать очередную поэму (или даже бросая ее на полпути), он уже чувствовал — не то. Стиль не найден, приемы повествования наивны, в лучшем случае удаются отдельные строки. Ранние наброски так и остались набросками, вступлением в поэму.
Потом возникает замысел «Эндимиона». Ли Хант отговаривает от большой поэмы, но Ките упорствует: «На это я должен ответить: разве поклонникам поэзии не более по душе некий уголок, где они могут бродить и выбирать местечки себе по вкусу…» (ЛП, с. 206.) «Эндимион» опубликован в апреле 1818 года, а к этому времени уже завершена новая поэма — «Изабелла, или Горшок с базиликом».
2
Подробнее о круге знакомых Китса, как и вообще о фактах его биографии, см. в коммент.
3
Ките Джон. Стихотворения. Серия «Литературные памятники». Л., Наука, 1986, с. 242–243. В дальнейшем при ссылке на это издание указываются аббревиатура — ЛП — и страницы.