Страница 20 из 23
И когда с ней было легко?
Устало поправляет на себе одежду, едва не обнажаясь тем еще больше, и без стеснения замечает мне по поводу качественных резинок, бесхозно валяющихся в моем бумажнике со времени свадьбы Люка. Дурость, привычка, глубоко засевшая в мозгах, но каждый раз задумываясь о близости с не-прочь-разделить-время-на-двоих-девчонкой, в сравнении с Коломбиной все кажется серым и пресным.
– С ума сошла…
– Что? – поднимает она на меня глаза, поправляя волосы.
– Ты себя в зеркале видела? – Я слишком увлекся вчера ее левой грудью и теперь даже сквозь тонкую ткань топа вижу пятнышко – у самой кромки – очень похожее на родимое. Не говоря уже о шее и губах, где вспышки засосов на нежной коже девчонки так и кричат о том, что у нее была бурная ночь. А в партнерах – сущий придурок, которому стоило бы быть куда сдержаннее и дальновиднее в своем напоре.
– Нет. Не удосужилась как-то. Не до того было, знаешь ли.
Все верно, не до того. Но я виновен в том, что мы оба оказались здесь, лишь отчасти. От той части событий, когда увидел Коломбину, а после шел за ней, как цепной щенок за поводырем, не в силах отвлечься ни на что иное.
Девчонка растерянно оглядывает себя и закрывается руками, в смущении сжимая губы. На щеки наползает румянец, но глаза загораются знакомым блеском, и этот горделивый блеск говорит о том, что она не примет мою заботу ни под каким соусом. А, возможно, и пошлет к черту. И правильно сделает! О приключениях – это я зря сказал. И про кофточку – тоже. Уже зная Коломбину, подозревая в ней склонность к самоедству, стоит предположить, что после сегодняшней ночи, после всех сказанных нами слов, она попытается вычеркнуть меня из своей жизни, гордо убравшись подальше хоть нагишом!
Чтобы вернуться к хмырю. Как вариант. Почему нет? Сочувствия в Коломбине к болезным и сирым – хоть отбавляй! А посочувствовать парню можно. Авансом на будущее.
Я прибегаю к хитрости просто потому, что не могу так просто отпустить ее, а удержать не в силах. То, что движет нами – мучает нас двоих, и она должна признать это. Я не намерен оставаться на игровом поле один, пусть не надеется спустить с рук все случившееся и забыть. Насколько бы хреново я себя сейчас ни чувствовал, моих сил хватит, чтобы дотронуться до нее, заглянуть в карие глаза, и еще раз напомнить о вчерашнем. Оставив пожар полыхать дальше. Это самое малое, что я могу и что должен сделать для нас.
– Прежде чем ты уйдешь, а я умру, Коломбина, я тебе признаюсь, что у тебя не только вкусная грудь, но и потрясающий рот! Сил нет смотреть! Если бы ты знала, какие мысли мне – умирающему – сейчас приходят на ум, пока ты тут нарочно дуешь губы, нечестно играя со мной, а парни на тебя пялятся… Посмотри, девочка, я одеяло не сильно приподнял? Где ниже пояса? Все прикрыто, как следует? Все же люди вокруг, а я больной, неудобно…
Я произношу это все девчонке, крепко держа ее у своего лица, вдыхая теплый запах тела, и от неожиданности Коломбина немеет. Отшатывается от меня, словно ожегшись, отталкивая от себя и отступая.
– Играю? Нечестно играю? – спрашивает нетвердым голосом, удивленно моргая. – Я?!
– Ну да. – Мои слова звучат слишком грубо и откровенно в этот утренний час в больничной палате, а хитрый прием с «последним вздохом» – жалок и почти театрален. Я чувствую, что меня заносит, но остановиться не могу. Дразнить Коломбину, лбом прошибая ее упрямство, куда приятнее, чем ждать боль, готовую в любую секунду взрезать висок. И куда легче, чем поверить в возможное равнодушие девчонки. – Вот и сейчас надула губы, как будто тебе вчерашнего мало. Провокаторша!
– Что?! – выдыхает она, опуская руки. – Ну знаешь…
Она зажигается быстро, как спичка. Все же темперамент у девчонки – огонь, а я пережал пружину ее терпения – факт! В одно стремительное движение Коломбина срывается с места и хватает с соседней койки подушку. Занеся ее – ущербную и сбитую – над головой, нависает надо мной, раздувая от гнева щеки, сверкая глазами, а я, как последний дурак, вместо того, чтобы срочно вымаливать у девчонки прощение, любуюсь перед смертью ее голыми руками и упругой грудью. Потому что она почти наверняка сейчас придушит меня, просто упав с подушкой сверху.
– Ах ты… идиот чертов! – Больше не стесняясь любопытных ушей и глаз. – Морда Рыжая! Капотищще Ржавое! Нарочно, говоришь?.. Я тут за него переживаю, а ему, видишь ли, мысли приходят на ум! Кофточка ему моя не нравится! Да я тебя сейчас сама отправлю в бессознательное и вечное! Вместе с приподнятым одеялом! Понял?
«Понял», – только собираюсь ответить я под робкий смех соседей, как вдруг слышу удивленный вскрик и замечаю мать, вошедшую в палату и остолбеневшую у порога. В редкую минуту шока и изумления потерявшую дар речи. Женщину, как всегда идеально красивую холодной осенней красотой, пусть и не успевшую как следует уложить волосы в прическу, зато надевшую привычные каблуки и новый, цвета спелого персика костюм из своей последней коллекции, так идущий к ее темно-рыжим волосам и любимой, нежно-коралловой сумочке «Шанель», привычно переброшенной через согнутый локоть.
Она стоит и смотрит на взъерошенную Коломбину, осмысливая представшую ее глазам картину, а я понимаю, что у меня есть две секунды, чтобы предотвратить надвигающийся цунами, потушить прометеев огонь, вспыхнувший праведной искрой в голубых глазах матери, и спасти от возмездия – и дорогого французского маникюра – честное лицо девушки, которая мне – я признаюсь себе в этом, наверно, в полной мере именно сейчас – небезразлична.
– Тш! Тш! Спокойно! Держи себя в руках! – Я стараюсь быть убедительным, несмотря на боль, выбравшую подлый момент, чтобы прострелить висок насквозь. – Мам, все нормально! Все хорошо, слышишь? Это я виноват! Только я! Успокойся!
Но Людмила Карловна уже стоит напротив Коломбины, по другую сторону койки, и цепко смотрит в глаза незнакомке, посмевшей замахнуться на ее единственного, горячо любимого сына. Нелицеприятно, но справедливо обозвавшей его идиотом, надменно раздувая тонкие ноздри, как и положено особе благородных кровей, чья прабабка расстаралась вовсю, чтобы выйти замуж за польского дворянина.
– И как я должна расценить ваше поведение, уважаемая? Как нападение на тяжелобольного? Или просто неподдающуюся здравой оценке выходку?.. Вы, милочка, видимо, забыли, где находитесь! – она смеряет Коломбину критическим взглядом, и я вижу, как он тут же с брезгливым фырком цепляется за ужасные фиолетовые лосины и короткую юбку девушки, вздернувшуюся на бедре. На миг закрывается, прячась за длинными ресницами, наткнувшись на желтый топ. – Немедленно отойдите от постели моего сына, слышите, иначе я за себя не ручаюсь!
– Ма, тормози!
– Витя, помолчи!
– Кому сказал, Карловна, не лезь! – да, мне приходится повысить голос, но когда на тебя мчит тепловоз, следует применять экстренные меры.
Коломбина стоит, выронив подушку, обхватив голые плечи руками, и смотрит куда-то мимо меня в угол комнаты. Отстраненно и холодно.
– Таня, – мне не удается поймать ее руку. – Извини. Я дурак.
– Сынок, пусть девушка сама объяснится!
– Мам, пожалуйста, не начинай, а? Я же сказал, что сам виноват. Тань…
Но Коломбина молчит. Словно сжавшись вся под нашими взглядами, она отступает к двери, отворачивается… но вдруг останавливается и возвращается назад. Осторожно наклонившись, чтобы не коснуться меня, избегая смотреть в глаза, говорит так безразлично и тихо, что от ее слов ползет мороз по коже:
– Никогда. Никогда не попадайся мне на глаза, слышишь? Не подходи ко мне и не заговаривай. Никогда. Не то… Клянусь, Артемьев, я возненавижу тебя еще больше. И себя… – уже отвернувшись и ускорив шаг. – Себя тоже возненавижу!
Коломбина ушла, и в палате стоит тишина, пока я осознаю услышанное, а больные делают вид, что им нет дела до суеты наступившего дня и коснувшегося их слуха разговора. Мать осторожно садится рядом, опуская руку на мой лоб, – аккурат на то место, где лежала рука Коломбины, – накрывая меня облаком дорогих духов и знакомым чувством покоя. Убрав волосы, замечает тревожно: