Страница 1 из 1
Борис Пильняк
Волки
В тысяча девятьсот семнадцатом году, в декабре, когда не рассеялся еще дым октября, когда дым только густел, чтоб взорваться потом осьнадцатым годом, - когда первые эшелоны пошли с мешечниками, развозя бегущую с нарочей армию, в ураганном смерче матершины, -
- - на одной станции подходил к вагону
мужичок, говорил таинственно:
- Товарищи, - спиртику не надоть ли?
Спиртовой завод мы тут поделили, пришлось на
душу по два ведра
на другой станции баба подходила с корзинкой,
говорила бойко:
- Браток, сахару надо? - Графской завод мы
делили, по пять пудов на душу
на третьей станции делили на душу - свечной
завод
степь, ночь, декабрь -
- в городах на заводах, в столицах ковалась тогда романтика пролетарской революции в мир, а над селами и весями, над Россией шел пугачевский бунт, враждебный городам. Тогда поднимался занавес русских трагедий, увертюра октября отгремела пушками по Кремлю. Тогда надо было знать секрет, чтоб влезть в поезд - в сплошную теплушку: надо было шайкой в пятнадцать человек лезть с кулачным боем в первую попавшуюся теплушку, через головы, спины, шеи, ноги, в невероятной матершине и в драке на смерть. - И вот, была холодная декабрьская ночь. Поезд шел в степь. Каждый, кто ехал за хлебом, ехал тогда в первый раз, - поезд шел в степь, на диких степных станциях растеривая тех, кто, не желая умирать с голоду, брал быка за рога - просто вез себе хлеба. Теплушки были набиты человеческим мясом до крыш, это мясо было злобно и голодно, оно злобно молчало, когда шумел поезд, и оно рычало матершиной, когда поезд стоял: оно ехало из городов. И ночью поезд выкинул на дикую станцию полсотни людей. Луна уже сошла с неба, ночь помутнела, была черна, должно быть теплело перед снегом, на востоке едва-едва зеленело. За станцией был поселок, у станционной коновязи стояли возы, лошади мирно жевали, на возах валялись люди. Скоро узналось, что поселок переполнен людьми, - поселок не спал, то тут, то там вспыхивали огоньки спичек и папирос, но было очень тихо, потому что все шептались. Приехавшие - одни решали итти в трактир попить чаю и лечь часок поспать, другие - сейчас же итти по селам за хлебом: узнали, что ближайшее село в трех верстах. Несколько человек пошло к околице,
- и когда они подошли к последней избе, где метелями были надуты сугробы и откуда открывалось черное пустое поле, - их остановила старуха.
- В Разгильдяево идете? - спросила она.
- Туда, а - что?
- Не ходите. Меня тута Совет приставил - упреждать. Волки очень развелись. На людей бросаются. Вчера ночью московского задрали, за мукой приезжал. А нынче с вечеру корову задрали. Погнали корову к колодцу поить, - как отбилась, никто не видел, - только, слышут, ревет корова, как свинья, за задами, - побежали мужики, видят - шагов сорок корова, а вокруг ней семь волков, - один волк тянет к себе корову за хвост, потом бросил сразу, корова упала, второй волк тогда корову за шею. - Когда подбежали мужики, полбока волки уж съели. - Не ходите.
Восток чуть бледнел, впереди лежало черное холодное поле. Среди идущих за хлебом был один, приявший романтику городской, машинной, рабочей революции, - и эта весть о волках, это холодное пустое поле впереди навсегда остались у него одиночеством, тоской, проклятьем хлеба, проклятьем дикой мужицкой жизни вперемежку с волками.
С тех пор прошло пять лет.
И новый пришел декабрь - великих российских распутий.
Глава первая.
Монастырь лежал в лесу, у соснового бора, на берегу озера, - на болотах, на торфяниках, в ольшаниках, в лесах - под немудрым нашим русским небом. Монастырь был белостенным. По осеням, когда умирали киноварью осины, а воздух, как стекло, цвели кругом на бугорках татарские серьги. Неподалеку, в семи верстах, шел Владимирский тракт - старая окаянная Володимирка, по которой гоняли столетьем в Сибирь арестантов. И есть легенда о возникновении монастыря. Монастырь возник при царе Алексее Тишайшем. Смута уже отходила, и засел здесь на острове среди озера разбойник атаман - Бюрлюк, вора Тушинского военачальник, грабил, с божьей помощью, Володимирку: знал дороги, тропинки лесные, вешками да нарезями путины метил, - заманит, засвищет. И на Владимирском тракте однажды, кроме купцов, изловил Бюрлюк двух афонских монахов, с афонской иконой. Монахов этих убили, перед смертью монахи молились - не о себе, но о погибшей душе Бюрлюка, о спасении его перед господом, - о них же скажут богу дела их. Монахов этих убили, но икона их осталась, - и вскоре потом Бюрлюк перелил пушки на колокола, в месте разбойничьем стал монастырь. Легенд таких много на Руси, где разбойник и бог - рядом.
Но монастырь стал почему-то женским, хоть и сохранил имя Бюрлюка - Бюрлюковская женская обитель. И идет декабрь, в ночах, в снегах, в метелях. В новую российскую Метель Бюрлюкова обитель погибла, забыта: за монастырскими стенами военное кладбище - склад авио-слома, ненужный уже и революции, при нем шесть красноармейцев, комиссар и военспец, - в грязной гостинице - капусто-квасильный, для армии, завод, на зиму заброшенный. Монашки живут на скотном дворе, без церкви, роются в поле по веснам, зимами что-то ткут и доят советских коров. И в малом доме отмирает, - умирают остатки коммуны анархистов. И декабрь.
- "В революцию русскую - в белую метель - и не белую, собственно, а серую, как солдатская шинель, - вмешалась, вплелась черная рука рабочего - пять судорожно сжатых пальцев, черных, в копоти, скроенных из стали, как мышцы, - эта рука, как машина, - взяла Россию и метелицу российскую под микитки: никто в России не понял романтики этой руки, как орлиная лапа, - никто не понял, что она должна быть враждебной - врагом на смерть - церквам, монастырям, обителям, погостам и пустыням не только русским, но всего мира; что это она должна была - во имя романтики, как машина, - нормализовать, механизировать, ровнять, учитывать, как учтена, нормализована, механизована машина, сменившая солнце электричеством; что это она в каждый дом внесла романтику быта заводской мастерской и рабочей казармы, с их полумраком, с их пылью, с их теснотой, с их расчетами и сором бумажным в углу на полу и на столе под селедкой. Это - рабочий. Тогда казалось, что над Россией из метели восстала - бескровная черная машина, рычаг которой в московском Кремле; Россия была лишь желтой картой великой европейско-российской равнины, бескровной картой - в карточках, картах, плакатах, словах, в заградительных отрядах, в тысяче мандатов на выезд, в нормализационной карточке на табак, в человечьих лицах, пожелтевших, как табачные карточки". -
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.