Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 22



В те годы редкие интеллигенты, которым повезло увидеть Париж, рассказывали нам о Жане-Поле Сартре, который, несмотря косоглазие и малый рост, был тогда в большой моде и гремел по всей Европе, и о его подруге Симоне де Бовуар, с которой он жил не как все нормальные люди, в общей квартире, а в незарегистрированном браке, в двух гостиничных номерах. Он редактировал литературный журнал “Les Temps Modemes”, и каждый напечатавшийся в нем становился знаменитым. Искусственная блондинка за «рейнметаллом» была для меня в тот момент недостижимой Симоной де Бовуар, а человек за дверями с мутным стеклом – куда важнее Жана-Поля Сартра. И меня поразило, что вместо косоглазого карлика, которого я ожидал, там оказался здоровенный мужик, похожий на моих деревенских родичей, с крепкими выдающимися скулами и крупными небесно-голубыми глазами, налившимися кровью после вчерашнего загула.

Я положил рукопись на стол этого крепкого мужика с небритой мордой, и он предложил мне сесть. Рассказал, что для нашего общества чрезвычайно важен каждый пишущий молодой человек, потому что среди них может оказаться и новый Шолохов, которого он уважал более всех прочих писателей, еще с ранней юности. Он был ветераном войны, и его однополчане, занимающие теперь важные посты, доверили ему руководить первым литературным журналом в республике, так как во время войны он редактировал в романийских селах стенные газеты. Для тех, кто не знает: стенная газета издавалась в единственном экземпляре, во всю ширину листа упаковочной бумаги под названием «крафт», и вывешивалась на стене; в ней была передовица, отпечатанная на пишущей машинке, портреты партизанских вождей, написанные от руки стихи, и часто в них помещались политические доносы, многим стоившие головы. Все эти листочки приклеивались на «крафт» гуммиарабиком – клеем из маленьких стеклянных бутылочек, на которых было написано «гуми арабикум – арабский клей».

Поскольку мне тогда было восемнадцать лет, этот мужик с гор казался мне очень старым, хотя вряд ли ему тогда было больше тридцати пяти. От него несло табаком, дешевой ракией и потом, а из ворота рубахи вылезали густые черные волосы, будто на нем была надета меховая нижняя рубаха. За немытыми стеклами редакторского кабинета красовался стройный силуэт сараевского Кафедрального собора.

Я пришел к нему не один. Со мной были Марк Твен, Чехов, Стивен Ликок, О. Генри, Джеймс Тербер, Уильям Сароян и многие другие мои учителя, которые с трепетом ожидали, чем завершится мое торжественное вступление в «Будущее». Я читал с детства, читал их под мигающими тусклыми лампочками в двадцать пять свечей, свет которых делает уродливым любое человеческое жилище, читал их в поездах и под партами мрачных классных комнат Первой мужской классической гимназии – учился у них, желая выкарабкаться из унижающей меня нищеты, чтобы в один прекрасный день мое имя напечатали такими же большими буквами, как их имена. В то время я действительно верил, что существуют два мира: один, в котором я вынужден жить, – кухонный мир столов, покрытых клеенкой, облупленных комодов и плит, на которых разогревается отвратительная безвкусная вчерашняя пища, безнадежная скука сараевских послеполуденных улиц и редкие интересные лица случайных проезжих через Сараево, которые иногда можно было увидеть за большими стеклами отеля «Европа» с салфетками на шеях, глядящими на нас, как мы тащимся мимо этого для нас великосветского места по вечному маршруту от Кафедрального собора, представлявшего псевдоготику Запада, до Башчаршии, которая служила преддверием псевдоориентальной экзотики. В моей молодой голове существовал другой мир, в котором жили полубоги – писатели вроде бородатого Хемингуэя и дека-дентствующего Фитцджеральда (темные блейзеры с золотыми пуговицами и светло-серые фланелевые брюки, ниспадающие на начищенные мокасины цвета гнилой вишни).

И вот наконец-то я здесь, после многочисленных страхов и опасений – а стоит ли вообще браться за это, после бесконечной стилистической правки «чудес, случившихся с Бель Ами», замены некоторых слов и исправления пунктуации, – наконец в главном кабинете «Будущего», перед человеком, который решит, печатать меня или нет.

Он велел мне прийти в следующий четверг к девяти утра.



Что это за Бель Ами, про которого я написал рассказ?

Мой лучший друг с детских еще лет, а поскольку он был на три года старше (что в нежном возрасте есть приличная разница), то стал для меня кем-то вроде вождя. Кроме того, оба мы были в семьях единственными детьми, так что я нашел в Бель Ами старшего брата.

Жили мы на одной улице, в домах с общим двором, повернутых друг к другу внутренними, кухонными фасадами. Эти печальные желтые постройки с облупившейся штукатуркой были связаны длинными террасами, заваленными дровами, ветхой мебелью, бочками из-под квашеной капусты, тазами, вениками и прочей ерундой; в отличие от изукрашенных уличных фасадов они, словно вывернутый наизнанку желудок, демонстрировали двору истинную картину пасмурной мещанской жизни.

Бель Ами уже в десять лет установил связь между нашими двумя террасами, протянув спаренную бельевую веревку, дергая за которую мы могли обмениваться различными драгоценностями, наслаждаясь этим эпохальным изобретением так, будто мы придумали колесо или научились разжигать огонь. Эта веревка установила связь между двумя одиночествами на долгие годы.

Хотя мы жили в семьях с одинаковым достатком, Бель Ами всегда был богаче меня. До сих пор не могу понять, почему, например, если у меня было шесть керамических шариков, то вскоре оставался всего один, а первые пять перекочевывали в его карманы. Еще он выдавал мне тогда на день или на два комиксы с принцем Валиантом и с Флешем Гордоном, а я за это должен был навсегда подарить ему драгоценный карманный фонарик (правда, без батареек и лампочки). Или он одалживал мне свой фальшивый деревянный кольт, а я отдаривал его за это тремя настоящими винтовочными патронами. Если мне удавалось дать ему чем-то временно попользоваться, то я бывал счастлив, удостоившись небрежной королевской милости за принятое подношение, например, довоенный калейдоскоп – картонную трубу, в которой при вращении разноцветные стекляшки превращались в чудесные орнаменты. Тогда я стеснялся напомнить, чтобы он вернул игрушку, и калейдоскоп остался у него навсегда. Во время бомбардировок Сараево, когда я вынужден был томиться в подвале, где женщины стенали от ужаса, а на наши головы сыпались с потолка струйки перемолотой в пыль штукатурки, Бель Ами выбирался из дома, бежал на улицу и скакал по тротуарам, влезая сквозь битое стекло в витрины и вытаскивая из них что попадет под руку. Таким образом он стал обладателем несказанного богатства, собранного под бомбами. Однажды это были болгарские сигареты «Злата Арда», которые он выменял на противогаз, и солдатская манерка, обтянутая пестрой телячьей шкурой, правда, пробитая пулей, а в другой раз появилась динамка с велосипеда, благодаря которой, когда колесо крутится, в фонаре загорается маленькая лампочка. Но самым невероятным богатством стал телеграфный ключ, с помощью которого он часами отправлял таинственные сообщения детективу Тому Хантеру, главному герою романа с продолжениями, ни одного из которых он не упустил купить. Если к этому добавить два пустых пулеметных магазина, украденных с сожженной итальянской бронемашины, ржавеющей на дороге в Бент-башу, а также военный бинокль с одним разбитым окуляром, можно было всерьез говорить о том, что Бель Ами был одним из самых богатых мальчиков военного времени. Мало того, его богатство непрестанно увеличивалось. За то, чтобы посмотреть в этот бинокль, следовало заплатить оккупационными деньгами – кунами; брал он и яблоками, ломтями хлеба с сыром или двумя драгоценными стеклянными шариками. Вспоминая сейчас об этом, я ничуть не жалею о том, что платил ему; в этот одноглазый бинокль я впервые детально рассмотрел вершину знаменитой скалы Ековац, откуда прыгали все сараевские самоубийцы, белые домики на склонах Требевича и зрелое тело переодевающейся соседки Эльзы.