Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 22



Он ужинал в «Двух волах» по-холостяцки скромно, обычно только мясо и салат, и ел, сдержанно и ловко орудуя ножом и вилкой, напоминая аристократа, питающегося с нескрываемым отвращением, без наслаждения пищей, принимая ее только ради того, чтобы пребывать в хорошей форме; казалось, его оскорбляло то, что из-за несовершенства природы ему вообще приходится совершать этот процесс. Пил он исключительно розовое вино, маленькими глоточками, предварительно изучив его букет, который, судя по выражению сморщенной физиономии, был просто скверным. Седовласый, переваливший за шестьдесят, он держался прямо, как двадцатилетний.

Хотя его ровесники, а некоторые и куда моложе его годами, давно уже были на пенсии, он, как ни странно, не накопил необходимого рабочего стажа (словно в его жизни существовала огромная черная дыра, о которой ничего не было известно), вот он и служил самым незначительным клерком в «Освобождении», на самой незначительной полосе во всей газете – переводил (но не редактировал!) с пяти языков всякую всячину из мировой прессы и всегда носил под мышкой пачку иностранных газет и журналов, завернутых, чтобы не привлекать излишнего внимания, в «Освобождение». Было нечто странное и совсем не вяжущееся с бедной корчмой в том, как после ужина он разворачивал и читал «Le Mond» или «The Times».

Долго собирая рассыпанные пестрые кусочки смальты, чтобы составить из нее мозаичный портрет Петара Иванича, я узнал от своих стариков, что до войны он был знаменитым деятелем Коминтерна, кем-то вроде неофициального поверенного в делах для коммунистов, террористов и их курьеров, секретно следовавших из гостиницы «Люкс» в Москве и из балканских столиц транзитом через Париж, где они на некоторое время останавливались. Поговаривали, что Иванич совершил непростительную ошибку, застряв в Париже на более длительный срок, нежели требовалось, наверное, из-за своей жены-француженки, не успел вовремя, вот и пришлось ему отправиться в испанские партизаны, что навсегда погубило его высокую карьеру партийного деятеля, которая непременно должна была случиться после победы. После освобождения он, свалившись словно с неба на голову, предстал в Белграде пред некоей важной комиссией по кадрам с просьбой дать ему какое-нибудь задание. Старые товарищи по партии, о которых он годы напролет заботился в Париже, ныне члены центральных комитетов и министры, не стали, памятуя прошлые заслуги, лишать его жизни, но сослали в родной город Сараево, где никто из тогдашних начальников, в основном сельского и пригородного происхождения, ничего не знал о его интернациональной карьере. Чтобы унижение было еще большим, они подыскали ему нищенскую работенку в местной газете, где только главному редактору позволили прочитать характеристику, сопровождавшую несчастного Иванича в запечатанном конверте. Сотрудники «Освобождения», в основном воспитанники курсов военного времени или, в лучшем случае, выпускники вечерних партизанских гимназий, никак не могли понять, откуда и чего это вдруг среди них нарисовался этот элегантный иностранец, который знал марксизм-ленинизм даже лучше их главного местного идеолога, и, несмотря на это, непрестанно сопровождаемый невидимой мрачной тенью. Время от времени кто-то из недоучившихся редакторов, слепо преданных властям, смелел и начинал тиранить Иванича, угрожая выговорами или увольнением; но стоило им, преследовавшим этого таинственного человека, который ко всем обращался на вы, перешагнуть невидимую черту, как откуда-то, как шептались, с высочайшего кресла, раздавался звонок, и все испуганно замирали, а он и далее безропотно переводил и перепечатывал известия о том, как в универсальный магазин Сиднея забежал кенгуру, которого пришлось усыпить и после этого вернуть в родную природу, или про то, что в Неаполе испекли самую большую в мире пиццу, занявшую всю центральную площадь.

В буфетах и кафетериях вокруг «Освобождения», за журналистскими столиками шепотом рассказывали о том, как знаменитый революционер, писатель, довоенный террорист, а в те дни всемогущий министр Родолюб Чолакович посетил здание «Освобождения» в сопровождении местного начальства, директора и главного редактора газеты, в котором, обходя редакции и здороваясь с сотрудниками, в самой темной комнатенке застал Иванича.

«Ты откуда здесь, Ле Бо?» – поразился Рочко (как товарищи по партии ласково называли этого когда-то громадного и красивого мужика), увидев Иванича, вырезающего заметки из тех нескольких иностранных газет, что с большим опозданием приходили в Сараево. То ли министр думал, что Иванич давно уже умер, то ли он на Голом острове или навсегда остался в Париже – точно не известно, но говорят, что он и в самом деле был испуган, как будто столкнулся с привидением. Легенда гласит, что Иванич даже не шевельнулся на своем стуле, даже не поднял свой лисий, опасный взгляд на высокого гостя, спокойно продолжив свою работу, только процедил сквозь зубы что-то по-французски (утверждали одни), в то время как другие клялись детьми, что на вопрос: «Ты откуда здесь, Ле Бо?», он ответил: «А не один ли тебе хуй?».

Одно точно: министр тут же приказал всем выйти из комнатки и оставить их наедине. Коридор перед закрытыми дверями, из-за которых не доносилось ни звука, был битком набит местными функционерами и редакторами, которые простояли так почти час. Чолакович потребовал, чтобы им принесли кофе, а через некоторое время и коньяк. Когда смертельно перепуганный официант с подносом в трясущихся руках вышел пятясь из комнаты, все бросились расспрашивать его, о чем там эти двое говорят. Тот только пожал плечами и пробормотал, что говорят они на каком-то не знакомом ему языке, похоже, на русском.



Чолакович вышел из комнатенки Иванича один, пригнув голову, чтобы не удариться о притолоку, и продолжил обход здания, но сделался заметно рассеян и даже, похоже, не слушал панический рассказ директора о прогрессе средств массовой информации в республике.

После этого случая никто не трогал Иванича, несмотря на то, что он занимался в газете таким незначительным делом; его побаивались, обходили стороной, догадываясь, что над ним парит, оберегая его, какая-то страшная тайна. Казалось, они точно так же отнеслись бы и к Сизифу, если бы вдруг обнаружили, что он в «Освобождении» каждый день толкает вверх по лестнице огромный роль газетной бумаги.

Ни в редакции, ни в городе у Иванича не было друзей, и, похоже, он не желал их иметь. Он жил как одинокий волк, вне стаи, запертой в клетку этого города.

Он был из тех редких людей, которых окружает некая непробиваемая аура, – наверное, он был самодостаточен, а все долетающее до него из внешнего мира мешало спокойному течению его жизни. Никогда прежде я не встречал человека, который бы так спокойно сидел в одиночестве за ресторанным столиком, будто вокруг нет других людей, а окружает его только бездонная пучина времени. Эта аура иногда становилась почти видимой, хотя трудно было распознать, где она граничит с вечным облаком табачного дыма, окутывавшим Иванича. Он никогда не гасил сигареты, прикуривая одну от другой длинными пальцами пианиста, пожелтевшими от никотина. Он курил самые дешевые, «Драву» или «Ибар», потому что их черный табак с острым запахом и вкусом (если у табака есть вкус, а он у него есть) напоминал ему святой дым французских «Голуаз» или «Житан». Он курил из янтарного мундштука, но, в отличие от дядюшки Ника, например, чей вишневый чубук напоминал скорее хорошую дубинку, мундштук Иванича весьма походил на пижонские изделия, которыми любили пользоваться деятели Коминтерна. Во всем прочем это был самый приличный человек, которого я встречал в своей жизни. Есть люди с абсолютным слухом; Иванич же обладал абсолютным вкусом и врожденной элегантностью. В отличие от моих стариков, которые одевались небрежно, носили потертые, мятые, в пятнах костюмы с лоснящимися лацканами и отвисшими карманами, а плечи их вечно были усыпаны перхотью, он был всегда безукоризненно одет. Его пиджак из материала под названием «рыбья кость», купленный за гроши где-то на распродаже, выглядел на нем как самый дорогой твид «харрис», а рубашка в мелкую клеточку, которую даже знаток мог запросто спутать с дорогущей моделью «Мак Грегор», была извлечена из пыльной коробки заброшенной нищенской лавки, где покоилась рядом с бутылками керосина, топорами, тетрадками в косую линейку и фартуками для профсоюзных поварих. Едва выглядывающий из нагрудного карманчика пиджака (pochette) платочек придавал его внешнему виду утонченную элегантность парижского бонвивана. В те времена нищеты и безденежья, когда невозможно было отыскать более-менее пристойную обувь людям куда более имущим, нежели Иванич, его дешевые высокие ботинки на шнурках из вывернутой свиной кожи выглядели так, будто их сшили из тончайшей замши. При всем том казалось, что этот одинокий шестидесятилетний пижон как будто вовсе не обращает никакого внимания на свой внешний вид. Одевался он просто, походя, прихватив ту или иную вещь, точно как художник, почти не глядя на палитру, безошибочно находит нужные нюансы и угадывает гармонию. Дешевые рабочие брюки из серого, будто провощенного полотна, падали на его башмаки песочного цвета куда красивее и элегантнее, чем если бы они были кашемировыми. Аккуратно и коротко стриженные седые волосы, напоминающие одежную щетку, окружали его гармонично вылепленное лицо со строгим солдатским выражением, чуть длинноватым носом, подбородком и слегка вытянутым черепом – лицо, словно появившееся на свет вовсе не в этой несчастной Боснии, где затылки чаще всего плоские, а выступающие скулы широкие и твердые; казалось, он прибыл с Британских островов.