Страница 9 из 13
– Вы ведь свое завещание составили, верно? – спросил Стивенс. Вирджиниус остановился на полуслове и, застыв на месте, посмотрел на Стивенса.
– Ах вот оно что, – выговорил он наконец.
– Обычное завещание, включающее пункт о доверительной собственности, которой могут распоряжаться оба партнера по бизнесу, – продолжал Стивенс. – Вы с Грэнби друг другу одновременно бенефициары и душеприказчики, это надежная страховка вашего общего имущества. Такова общепринятая схема. Скорее всего, первым предложил ее Грэнби, сказав, что он назначил вас своим наследником. Так что советую вам его, ваш экземпляр этого завещания, уничтожить. Сделайте своим наследником Анса. То есть если вам так уж необходимо завещание.
– А зачем ему вообще чего-то ждать? – сказал Вирджиниус. – Половина земли и так его.
– Ну да, а от вас требуется только одно – правильно с ней обращаться, и он знает, что так оно и будет, – сказал Стивенс. – А самому Ансу вообще не нужна никакая земля.
– Ясно, – сказал Вирджиниус. – И все же хотелось…
– Просто правильно с ней обращаться. И он знает, что так оно и будет.
– Ясно, – сказал Вирджиниус и снова посмотрел на Стивенса. – Ну что, я полагаю… мы оба вам обязаны…
– Большим, чем вам кажется, – сказал Стивенс. Говорил он в высшей степени рассудительно. – А может, не мне, а той лошадке. Через неделю после смерти вашего отца Грэнби, по словам Уэста, купил крысиного яда, да столько, что его достало бы, чтобы трех слонов прикончить. Но, вспомнив то, что он забыл про эту лошадь, он побоялся травить своих крыс до того, как завещание будет утверждено. Потому что это человек не только проницательный, но и невежественный: опасное сочетание. Невежественный настолько, чтобы уверовать, будто закон – это нечто вроде динамита: раб в руках того, кто первым заявит на него права, правда, раб небессловесный. И проницательный настолько, чтобы уверовать, что закон можно повернуть по-всякому и всегда прибегнуть к его помощи, но в любом случае в собственных интересах. Мне это стало ясно, когда однажды прошлым летом он прислал ко мне какого-то негра, чтобы разузнать, могут ли обстоятельства смерти оказать какое-либо воздействие на утверждение завещания умершего. Что послал негра именно он, я сообразил, как сообразил и то, что, независимо от того, что тот передаст пославшему его, последний с самого начала решил ничему не верить, потому что я – слуга раба, динамит у меня в руках. Так что, будь это обыкновенная лошадь или вспомни Грэнби то, о чем ему не следовало забывать, вовремя, вы бы уже были под землей. Вполне возможно, Грэнби от этого ничего бы не выиграл, но вы были бы мертвы.
– Ага, – сказал Вирджиниус, спокойно, рассудительно. – Думаю, мне следует быть благодарным.
– Да, – согласился Стивенс. – За вами приличный должок. Вы задолжали Грэнби. – Вирджиниус посмотрел на него. – Вы должны ему сумму налогов, которые он ежегодно платил последние пятнадцать лет.
– Ах вот как, – сказал Вирджиниус. – Ясно. А я думал, что отец… Каждый год, первого ноября или около того, Грэнби занимал у меня деньги, немного, и всякий раз разную сумму. На покупку скота, говорил. Потом расплачивался, правда, не целиком. Так что он все еще у меня в долгу… впрочем, нет. Это я ему теперь должен. – Он был предельно серьезен, предельно сосредоточен. – Когда кто-то сбивается с пути, неважно, что он делает, важно, что из этого выходит.
– Но накажут его за то, что он делает, и накажут другие, со стороны. Потому что те, кто пострадает от результатов того, что он сделал, его не накажут. Так что всем нам только на руку, что за содеянное он ответит перед нами, а не перед другими, со стороны. И сейчас, Вирдж, – родич он вам, не родич – я отнял его у вас. Ясно?
– Ясно, – сказал Вирджиниус. – Только я все равно не стал бы… – Он внезапно посмотрел на Стивенса. – Гэвин?
– Да? – спросил Стивенс.
Вирджиниус не сводил с него глаз.
– Вы там что-то очень умное толковали про химию и все прочее, словом, про дым. Пожалуй, кое-чему я поверил, а кое-чему, пожалуй, нет. И, пожалуй, если бы я сказал, чему я поверил, а чему нет, вы бы меня на смех подняли. – Вид у него был чрезвычайно сосредоточенный. И у Стивенса вид был очень серьезный. И все же мелькало в его глазах, во взгляде нечто… какое-то лукавство, огонек; но не насмешка, нет. – Все случилось неделю назад. Если бы вы тогда же открыли шкатулку, чтобы убедиться, что там скопился дым, он бы сразу улетучился. А если бы в ней, в той шкатулке, никакого дыма не было, Грэнби себя не выдал бы. Это было неделю назад. Так откуда же вы могли знать, что в этой шкатулке все еще есть дым?
– А я и не знал, – сказал Стивенс. Он проговорил это мгновенно, с улыбкой, весело, почти радостно, почти сияя. – Не знал. Я выжидал, сколько мог, перед тем как напустить в нее дым. Прямо перед тем как все вы вошли в кабинет, я наполнил ее до краев дымом от трубки и захлопнул. Но чем все это обернется, нет, не знал. Коленки у меня дрожали куда сильнее, чем у Грэнби Доджа. Но все кончилось хорошо. Дым продержался в шкатулке около часа.
Монах
Мне придется попробовать рассказать про Монаха. То есть попробовать в буквальном смысле – предпринять осознанную попытку свести концы с концами в его короткой, и жалкой, и обыкновенной истории, хоть что-то извлечь из нее – не только используя в качестве сомнительного инструмента всякого рода предположения, и версии, и догадки, но и прилагая те же сомнительные инструменты к сомнительным и загадочным событиям, что он оставил нам в наследство. Потому что только в литературе парадоксальные и даже взаимоисключающие приключения человеческой души могут быть, при должном умении, приведены в порядок и обработаны так, чтобы они выглядели правдоподобно и внушали доверие.
Это был слабоумный, а может, и просто идиот; такому в тюремной камере заведомо не место. Но когда его судили, окружным прокурором у нас работал молодой человек, нацелившийся в конгресс, а у Монаха не было ни связей, ни денег, ни даже адвоката, потому что, мне кажется, он даже не понимал, что ему нужен адвокат и, более того, вообще, что это за должность такая, вот суд и назначил ему адвоката сам – молодого человека, только что принятого в адвокатскую коллегию, который, вполне возможно, разбирался в уголовном праве немногим лучше самого Монаха и который сам признал его виновным, может, по указанию суда, а может, забыв, что никто не мешает ему истребовать проверки психического здоровья своего подзащитного, поскольку Монах и не думал отрицать, что убийство – это его рук дело. Больше того, никто не мог удержать его от этого заявления и даже многократного его повторения. При этом нельзя сказать, что он в чем-то признавался либо чем-то похвалялся. Пожалуй, могло возникнуть впечатление, что он едва ли не пытается обратиться с речью к тем, кто скрутил его и держал у тела мертвеца до появления шерифа, затем к самому шерифу, к надзирателю и другим арестованным – всяким черномазым, которых упекли в каталажку за участие в азартных играх, или бродяжничество, или за подпольную торговлю виски, – к мировому судье, предъявившему ему обвинение, адвокату, назначенному судом, самому суду и присяжным. После убийства прошел всего час, а он как будто не мог вспомнить даже, где оно произошло; не мог даже вспомнить, кого именно он, по собственному признанию, убил; в качестве жертвы он одно за другим называл (да и то с посторонней помощью, по подсказке) имена людей, благополучно здравствующих, а одно даже принадлежало человеку, который в этот самый момент присутствовал в кабинете мирового судьи. Но он и не думал отрицать, что убил кого-то. Не то чтобы настаивал, нет, просто спокойно повторял одно и то же, ясно, звучно, с сочувствием в голосе, все старался речь составить, поведать о том, чего никто не мог уразуметь и чего никто не желал слушать. Он ни в чем не каялся и не пытался найти оправдание, которое освобождало бы его от расплаты за содеянное. Казалось, он пытается что-то объяснить, пользуясь представившейся возможностью перебросить мост через пропасть, отделяющую его от сущего мира, от мира живых людей, от многострадальной и трудолюбивой земли, – во всяком случае, такой показалась свидетелям чуднáя речь, которую он произнес пять лет спустя на эшафоте.