Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 5



— Fine, — ответил он на пристыдившем меня оксфордском наречии.

Ну и начали мы болтать по-светски, потому как я наелся и пришел в великолепное расположение духа.  По-английски, конечно, болтали, он преимущественно. Болтали, болтали, о погоде, Дэн Сяопине и домашних домнах, видах на урожай арахиса, чумизы, риса и деликатесного бамбука, и я по ходу дела почувствовал, что ему от меня что-то надо.  Ну, я по-свойски, по-нашему, по горно-таежному, попросил не темнить и сказать, что хочется.  Он посмотрел на меня пытливо и начал издалека…

Охрипший Смирнов счел, что пришло время сваять паузу при помощи сигареты и отсутствующего взгляда.  Олег чиркнул для него зажигалкой и принялся ждать.  Сделав пару затяжек, Смирнов стал смотреть на высокомерную блондинку, усевшуюся за соседний столик.  Она была невероятно хорошо сложена, из-под короткой кожаной юбочки виднелись резинки сетчатых чулочек.  Поцокав языком, что означало «пятерку» за внешний вид, он продолжил:

— Так вот, лама посмотрел на меня пытливо и начал издалека.  Сказал, что он монах на Тибете не последний, и даже когда-то был весьма близок к опальному далай-ламе, когда-то был, потому что потом впал в ересь, и его по этой причине из родного монастыря вместе с Китаем поперли.  Ходил он туда, ходил туда, хотел в чудную Америку — там сейчас лам больше, чем на Тибете, — через Афганистан, естественно, хотел, но узнал, что в последнем наши квадратно-гнездовым контингентят, и у всех подряд фамилии спрашивают, а если не та фамилия, или личико, то в Москву, в самый центр, самолетом грузовым отправляют.  А на Лубянку ему не хотелось, ибо буддистский дух в сырых подвалах портится в простой человеческий и совсем не так нирванить  начинает.

Я, честно говоря, плохо его слушал, по жадности на вторую банку тушенки глядя, и он сделал правильный вывод — сказал, чтобы я не стеснялся, так как двадцати двух летнему юноше надо хорошо питаться, чтобы дожить до седых волос и прозрачного старческого слабоумия.  И я начал питаться, и потому не все правильно понял.  Хотя, я думаю, если бы я не ел тушенки — честно говоря, на самом деле я ее не ел, а жрал,—  но усердно конспектировал его речь, как речь Брежнева на третьем курсе, то я все равно очень бы плохо понял, потому что нес он, как и упомянутый товарищ, полную чушь и околесицу…

Смирнов замолчал, оглянул стол, посмотрел на высокомерную блондинку, сосредоточенно курившую длинную тонкую сигаретку, и принялся есть так, как будто прошел без завтрака и обеда двадцать километров по иссушенному ветрами памирскому высокогорью.

Наевшись, Смирнов откинулся на спинку кресла и вновь приклеился глазами к блондинке, сосредоточенно потреблявшей цыпленка-табака при помощи ножа и вилки.  Он знал, что отработает ресторанные харчи, и потому взгляд его был нетороплив. Проводив, наконец, восхищенным взглядом ноги уходившей блондинки, Смирнов качнул головой и продолжил:

— Он стал пороть чушь, ахинею и прочую дурь.  Он сказал, что хочет умереть, уйти в нирвану без права переписки, но не может этого сделать самостоятельно, и потому просит ему помочь.  Я, скептически вздохнув, задумался, что пьют буддистские монахи, когда им становится хорошо и сытно.

Олег налил Смирнову вина.  Тот выпил, и, расправившись с утиным бочком, продолжил свой рассказ:

— Монах на мой отказ убить его, снисходительно улыбнулся и сказал, что умерщвлять его банально вовсе не требуется.  А надо просто от чистого сердца принять подарок, легковесный, но по всем статьям значимый.  Я, естественно, озадачился.  Легковесный и значимый подарок? Что это? А он сказал: «Кол.  Кол, о который ты споткнулся, когда шел, не осененный еще Буддой, к своей судьбе».  Он сказал, и я вспомнил кол.  Вспомнил, как он меня вроде током шарахнул.  Вспомнил, и что-то странное вползло в меня.  Вера какая-то, что ли.  Или кончик жизни…

— Кончик жизни? — Олегу три дня, а точнее семьдесят часов  назад поддельники прислали «черную метку».



— Да.  Ты же знаешь, у жизни есть начало и есть конец.  И этот самый конец вполз в меня и стал… и стал моим!

— Как это?

— Как? Понимаешь, я почувствовал, что этот кончик жизни мой.  Понимаешь, мой собственный.  Как бы тебе объяснить… Ну, представь, что у тебя  в кармане особый прибор с кнопкой.  Нажмешь ты на эту кнопку — и все, жизнь твоя кончилась.  Нет, не прибор — это дрянное сравнение, не прибор типа взрывной машинки, а шнурок звонка.  Дернешь — и явится Смерть.  Не дернешь — не явится.  И только ты можешь его дернуть, понимаешь, только ты.  Короче, я это почувствовал, и стало мне как-то по-советски нехорошо.  Не человеческое это дело, Смерть на шнурочке держать.  Человеческое дело — это жить так, чтобы в конце жизни без всяких эмоций выйти из нее, не оглянувшись и не хлопнув дверью…

— Ты это хорошо сказал… — проговорил Олег задумчиво.  — Выйти,  не оглянувшись.

Смирнов не услышал, всеми органами чувств он был в палатке монаха.

— И я рассмеялся, — продолжал он, — и стал банку выскребать.  А монах посмотрел на меня укоризненно и сказал: «Ты веришь не в те вещи.  Марксизм-ленинизм — это, конечно, здорово, но не все он объясняет, и мало над чем властен».

Сказал он это, и я вспомнил, что я — пламенный комсомолец плюс секретарь комсомольской организации крупной геологоразведочной экспедиции и приготовился ему краткий курс прочитать, но он покачал головой — старец, мол, я, и не надо мне краткого сталинского курса в мою чисто выбритую голову.  И, налив мне в мелкую пиалошку, какой-то жидкости из сушеной тыковки, предложил выпить.  Я выпил — «даст тебе мудрец яду — пей», откинулся на бугристый рюкзак с образцами совсем уже хороший и без всякого морального кодекса в голове, и стал слушать тишину и хорошее такое движение этого яда по своему изможденному полевой жизнью организму.

А мудрец, полюбовавшись моей умиротворенностью и деполитизацией, заговорил: «Это кол, конечно, это самый настоящий кол, к которому привязывают ишаков, лошадей и верблюдов.  Это — кол, к которому можно привязывать ишаков, лошадей, верблюдов и даже баранов.  Но выкован он самим Буддой, выкован из небесного железа свирепыми молниями на высочайшей мировой вершине.  И потому к нему можно привязать не только ишаков, лошадей и верблюдов, но и Смерть.  Не буду рассказывать, как этот кол попал ко мне.  Скажу лишь одно: я хочу умереть.  Я жажду умереть, потому что устал жить и хочу в нирвану, как маленький мальчик хочет к маме… И смогу я это сделать, лишь от чистого сердца подарив этот кол хорошему человеку.  Ты хороший человек, я знаю.  Ты любишь свою жену, ты обожаешь сына, ты работаешь до изнеможения за гроши, ты верен друзьям и жалеешь врагов.  Этого достаточно, чтобы ты жил столько, сколько захочешь.  Но ты должен знать, что это очень трудно — жить, сколько захочешь, жить до того момента, пока поймешь, что жизнь — это не самое главное.  Если ты примешь мой подарок, то проживешь очень долго.  Ты переживешь первую любовь, вторую, третью, четвертую.  Ты переживешь разлад с близкими, разлад с сыном и дочерью, ты переживешь Родину и КПСС.  Ты все переживешь, ты всех простишь и станешь мудрым, как природа.  И тогда ты, как и я, захочешь стать ее неотъемлемой частичкой, действительно вечной частичкой, которая не знает, что такое жизнь, потому что существует вечно…

Он еще что-то говорил, но я ничего не слышал, а дремал с открытыми глазами.  Я люблю вешать лапшу, ты уже, наверное, догадался, а тот, кто любит вешать лапшу, не любит собирать ее со своих ушей и потому в нужный момент своевременно отключается.  Как только монах замолчал, я проснулся, как будильник, и попросил повторить из тыковки. Когда он выполнил просьбу, поднял пиалошку и сказал, что все сделаю за радушие и истинно буддийское гостеприимство, которые я нашел  в этой палатке.  Монах поморщился моему русскому духу, но продолжал гнуть свое: