Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 132



С самого начала я мечтал написать книгу, которую, как читатель, и хотел бы прочесть. Мне нужна была книга — двойник, собеседник, друг. Игра называлась: найди себя. Я пошел испытанным путем: стал искать себя в других. Находил и собирал отдельные части своего «я» и пытался составить из них целое, как в игре puzzle. Это была не компиляция, а прием, характерный для русских саг, использующих живую и мертвую воду для преодоления скучной смерти. Момент воскрешения, преодоления небытия взял меня на прицел — наведенную мушку я чувствовал, как только оставался наедине с бумагой.

Присутствовал и еще один мотив — я бы назвал его «набуханием в точке» — истоки его таились в моментах тихой истерики, случавшейся со мной в детстве, когда порой на меня накатывало почти непреодолимое желание устроить развязку немедленно, не сходя с места: выйти из жизни, как выходят подышать из продымленной комнаты. Это была все та же живая и мертвая вода или «единство диалектических противоположностей», сросшихся во мне как сиамские близнецы.

Так уж устроен человек, что все безвозвратно потерянное он начинает ценить неизмеримо больше. Человеческая душа дальнозорка, чтобы разглядеть как следует, ей нужно расстояние, перспектива. Потеря отодвигает предмет или чувство в туманную бесконечность, только самые четкие очертания светятся в темноте; мелочь, шелуха, царапины тонут во мраке. Осознав еще в далеком прозрачном детстве свое предназначение, я несуразно полагал, что стоит мне написать настоящую книгу, овладеть ключом мастерства, как этот ключ откроет дверь в насыщенную, волшебную и прекрасную жизнь (именно банальный эпитет — волшебный — наиболее точно обозначал нелепый призрак существования, для которого я честно не жалел никаких сил). Чем труднее мне писалось поначалу, чем въедливее я был собой недоволен, чем больше препятствий мне приходилось преодолевать, тем крепче становилась эта нелепость, обрастая сучками и покрываясь непробиваемой броней уверенности.

Как передать мои чувства, когда написав, наконец, книгу, которой остался доволен, ту настоящую книгу, которая мнилась мне в виде магического ключа, открывающего все, что угодно, — я очутился у корыта разбитого заблуждения. Перейдя заветный рубикон, я оказался не счастлив, как простодушно полагал, а куда более несчастен: разбогатев ровно на одну книгу, вернее, тогда еще просто рукопись, я обеднел на одну, но хорошую хрустальную иллюзию. Все приходилось начинать сначала, но игра складывалась не в мою пользу. Мне предстояло носить воду в решете, в котором с каждым шагом появлялось все больше дыр. За припадками мгновенного счастья и ни с чем не сравнимого наслаждения, что на протяжении сотни страниц посещало меня не более десяти раз, я должен был расплачиваться пропастью тусклой пустоты и не менее тусклой прострации, куда падала душа, поставив последнюю точку. Тогда-то я и понял, что писатель — Das Undinchen das aufden Messen gent2: за радость творчества нужно расплачиваться болью души. Узнав это, я вздохнул, помедлил — и побрел дальше.

СОЮЗ ТРЕХ

Три — священное число всех религий и основа многих игр

Энциклопедия Ци-Кон -Фу

Да, все, пожалуй, было именно так, как описано в эссе будущего лауреата Нобелевской премии, незабвенного сэра Ральфа Олсборна, которое профессор Стефанини (его основной биограф и исследователь) весьма приблизительно датирует концом последнего года первого десятилетия творчества писателя. Но сам жанр — своеобразное ситечко, предназначенное для отделения более крупных частиц от более мелких, — лишил повествование столь драгоценных для нас подробностей, которые мы и попытаемся, по мере наших скромных сил и возможностей, восполнить.



Однако, если период, увенчанный дотошной славой и известностью, исследован почти досконально, переливаясь всеми цветами оттенков и комментариев, то фактов — даже на суконной подкладке сухих предположений, касающихся столь благословенного начала, — тем меньше, чем дальше от нас то чудесное и таинственное время.

Известно только, что, поселившись с молодой женой вдали от шумно говорливого центра города, за первый год или полтора своего вдохновенного литературного ученичества, Ральф Олсборн написал около десятка рассказов и одно более крупное произведение, то ли повесть, то ли роман с неизвестным названием — никто из тех, с кем мы беседовали, не видел их воочию: писатель долгое время держал свои ранние рукописи под спудом, а потом, скорее всего, уничтожил. Единственный рассказ, избежавший беспощадного аутодафе (очевидно, неоднократно переписанный и переделанный) — это все тот же рассказ о возвращении и дереве, что росло в глубине двора-колодца. Все остальное пропало во мраке.

Мнения по поводу его службы расходятся, но профессор Стефанини, любезно согласившийся помочь нам своими бесценными советами, утверждает, что сэр Ральф долгое время служил в каком-то информационном бюро, принадлежавшем его отцу или приятелю.

Кое-какие подробности сообщил нам еще один весьма важный свидетель, профессор русской словесности Герман Нанн, более других, как оказалось, знакомый с ранним периодом творчества сэра Ральфа, посещавшего своего профессора раз-два в год на правах бывшего ученика. Правда, сам г-н Нанн был озабочен улаживанием дела с несуразной дуэлью, на которую его только что вызвал один богемный сан-тпьерский поэт (зачем и почему — об этом речь впереди), но, несмотря на дуэльный фон, по утверждению профессора, он сразу угадал блестящее будущее, ожидавшее молодого писателя в самом ближайшем времени, и намекнул, что несомненно оказал на него самое благотворное влияние.

Это влияние, с характерной итальянской запальчивостью, категорически отрицает мэтр Стефанини, утверждая, что если на Олсборна и произвели впечатление несомненная эрудиция и достаточно традиционная образованность пресловутого Нанна, то о влиянии — иначе, как отрицательном, то есть выражающемся в отталкивании — говорить не приходится. Характерная для этого господина (и шестидесятых годов в колонии) национальная направленность не могла не вызывать раздражения у сэра Ральфа, что, возможно, и привело в дальнейшем к прекращению всяческих сношений между ними.

С трудом удалось нам разыскать двух бесценных свидетелей, товарищей Ральфа Олсборна по лицею, некогда пробовавших себя на кремнистом литературном поприще, хотя и их сведения отличаются противоречивостью и туманностью (свои фамилии они, по вполне понятным соображениям, сначала попросили не называть, но впоследствии, в интересах дела, сняли свой запрет). Один из них, г-н Сильва, сменил за свою жизнь множество увлечений; человек катастрофически разносторонний, еще в студенческие годы открывший новое пространство, в которое пространство Эмерсона входит лишь как частный случай, он перепробовал себя в самых разных областях, везде оставляя заметный след (сейчас, правда, он скромно преподает на одной малозаметной кафедре и одновременно, конечно, под псевдонимом, печатает весьма достойные литературные статейки в русских эмигрантских журналах).

Второй, г-н Альберт, уже давно отошедший от литературы, намекал несколько раз в разговоре, что сохраняет в своем архиве нечто весьма примечательное, способное произвести чуть ли не переворот в архивистике, но был при этом небрит, нетрезв и каждый раз удивлял нас новым настроением. И, к тому же, не всегда точно и удачно выражал свои мысли. Однако на фотографии двадцатилетней давности — ее нам любезно предоставил профессор Стефанини — мы видим перед собой высокого голубоглазого красавца-блондина, с мощным и сильным подбородком, статного и широкоплечего, который с подкупающе детской и томной улыбкой, с приятным взглядом — в нем читаются славная уверенность и надежды на будущее — что-то говорит через стол будущему лауреату Нобелевской премии; этот симпатяга-блондин с подковообразной нижней челюстью (ему на колени положила кудлатую голову огромная черная собака неизвестной породы) и есть г-н Альберт; справа у окна, потупив горящий взор, сидит миниатюрный Сильва. Привет, друзья, что может быть прекраснее начала.