Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 132



Найденное сразу название, как, впрочем, и имена «авторов» биографии — Зигмунд Ханселк и Ивор Северин — должны были послужить художественным ключом к исследованию неизвестной земли под названием «андеграунд», «вторая культура», «К-2». Я и представлял себя Ганзелкой и Зикмундом, путешествующим не по Южной Америке, а по таинственной и не менее экзотической северной земле. Стиль описания родился сам собой. Я попытался изобразить реальную жизнь и реальных людей, как литературное произведение и литературных персонажей. За исключением линии «будущего лауреата», все было правдой вплоть до мельчайших подробностей. Однако пародийная стилистика прививала документу черты кажущегося преувеличения, которого на самом деле не было. Герои обозначались первыми буквами своих фамилий и кличками того Обезьяньего общества, которое было учреждено и счастливо распалось еще до моего знакомства с его членами.

Конечно, реальные факты дополнялись слухами, сплетнями, мифами, ибо описываемая резервация была устной по принципу своего бытования и мифологемной по существу, а я познакомился с ней, как посторонний наблюдатель, появившийся к тому моменту, когда основное действие, кажется, кончилось, и усталые актеры разбредались по домам.

Пожалуй, наиболее сложным была окаймляющая линия основного героя — «нашего писателя», «будущего лауреата Нобелевской премии», сэра Ральфа, Ральфа Олсборна, хотя все эти наименования соответствуют тем этапам редактирования, которым подвергался первоначальный текст Момемуров. Мы с Иосифом Бродским подарили ему несколько фактов своей биографии, автор Ады свое высокомерие и слезящиеся от презрения глаза, основатели серии Жизнь замечательных людей принцип построения жизнеописания и удушающий пафос неправдоподобия; но эта линия все же была весьма расплывчатым контрапунктом, ввиду того, что для самопародии требуется не столько мужество, сколько особый слух и глаз.

Еще одна не менее щекотливая проблема, но уже морального свойства, возникла сразу, как только я взялся за свою эпопею и стал описывать реальных людей — насколько я имею право изображать их, как этнограф неизвестное цивилизованному человечеству племя диких варваров или как биолог открытые им виды новых организмов? Боюсь, вопрос остается открытым до сих пор, хотя г-жа В. в своей своенравной и безапелляционной рецензии в Невском времени вынесла безоговорочный приговор подобным попыткам. Если отбросить тон, в котором так и сквозит оскорбленное женское самолюбие нежной пушкинской Тани или желание отомстить за обиженного друга (не месье ли Лабье напел ей мотив своей обиды), поставленные ею вопросы не кажутся мне праздными, почему я и позволю себе привести две пространные цитаты, синкопированные милым женским негодованием.

«Я не знаю, в часы какого озарения или экстаза посетила автора счастливая мысль сделать своих ныне здравствующих коллег персонажами художественного произведения, но мне эта идея кажется небезобидной, если не зловещей. Есть все-таки в этом какое-то утонченное издевательство, даже садизм — мановением руки превратить творцов в тварей, все равно, что ученых, застывших перед микроскопом, — в шевелящихся инфузорий на предметном стекле. Это — противоположность бескорыстному дневниковому свидетельству об окружающих людях — стремление обрести над ними власть. Стремление достойное мелкого беса, с кривляньями и ухмылками поднести каждому кривое зеркало. Поэтому даже когда кто-то чудом оказывается отражен пристойно, мне все равно хочется это зеркало раз-бить».

И еще один вполне риторический, хотя не менее страстный и — увы, увы, — правомочный вопрос: «Кто уполномочил автора сообщать всему свету, с кем и как изменяли такие-то люди своим женам — все равно, правду он сообщает или только сплетни? Кто дал право развязно вспоминать» (от лица героя, разумеется), как бывшая жена такого-то поэта безуспешно пыталась завязать с ним (героем) роман? Ее-то, известного богослова, находящегося слишком высоко и далеко, не должен задевать всякий комариный писк, но дело не в этом, а в отношении к женщине. Но что я, о таких вещах на этой планете еще не слыхали. А «рассказ одной дамы», в свое время переспавшей, кажется, со всем подпольем и повествующей о мужских качествах своих мимолетных друзей».



Понятно, что можно привести равное количество доводов как в защиту попыток писателя сделать героями своих фантазий реальных людей («КоммерсантЪ» в лице опять же одного из героев боковой ветви романа – и, конечно, моего приятеля – писал о каком-то подвиге, а «Вечерний Санкт-Петербург» уверял своих читателей, что автор «увековечил К-2»), так и ставящих под сомнение моральную допустимость «описывать похоже» людей ныне живущих. То, что груз вины ощущался и ощущается до сих пор (ибо описание, особенно достоверное, как клетка или, точнее, прокрустово ложе, ограничивает жизнь персонажа, в то время как прототип, как это не мешает иногда автору, продолжает жить и имеет право измениться) продемонстрировано мной в «Черновике исповеди. Черновике романа», в первой части которой я корю и исповедуюсь перед самим собой и моим невидимым собеседником за то, что преступил то, что преступать, возможно, не имел право. И хотя я, кажется, лишился большой доли того высокомерия, которое и привело меня в литературу, но исповедоваться второй раз мне кажется излишним.

Но и у текста была своя жизнь. Не вполне удовлетворенный тем результатом, ко-торый явился следствием первой редакции Момемуров, спустя пару месяцев после завершения романа, я тут же принялся исправлять.

В исправленном варианте впервые стали проступать те очертания романной ми-фологемы, которая твердо стала на свое место только в третьей и последней редак-ции. Линия будущего лауреата Нобелевской премии пустила корни и стала изме-нять почти документальное повествование о жизни реальной литературы в подпо-лье. Помимо существовавших уже в первом варианте профессора Стефанини, Кар-ла Буксгевдена с его знаменитым справочником Для начинающих романистов, многочисленных обозревателей газет Крисчен-сайнс монитор и журналов Таймс и Обсервер и прочая, прочая, прочая, поэт К. (он же — брат Оранг) обернулся синьором Кальвино, благоуважаемым потомком итальянских переселенцев, сестра Марикина стала корреспонденткой не Мартина Хайдеггера, а Льва Николаевича Гумилева, а легендарное письмо Папы Римского, якобы полученное Татьяной Горичевой прямо в котельной, превратилось в послание от Московского патриарха.

Шло великое переселение народов. Россия неожиданно стала принимать очертания какой-то латиноамериканской банановой республики, писатели-нонконформисты, живущие в социальной резервации, превратились в русское национальное меньшинство в бывшей русской колонии на острове посреди Атлантического океана, угнетаемое и бесправное, как любой малый народ, живущий посреди большого и великого. Хотя для читателя это не имеет никакого значения, я опять вынужден подчеркнуть, что меня привлекали не лавры Кассандры, а томила жажда более адекватного воплощения той идеи, которая Вуди Аллена привела к созданию его Зелига.

Последние правки были внесены уже в корректуру первой части романа, которая появилась в 5 номере Вестника новой литературы в 1993 году. Перечитав ее, я был изумлен. Как голуби мира и безжалостное время меняют благородную патину стоящего на открытом воздухе памятника, так и прошедшее десятилетие и все сопутствующие ему перемены, изменили многие оттенки, нюансы, забавное сделав тривиальным, а экзотическое тысячу раз пережеванным. Мне пришлось отказаться от последних примет родной России, от пространных литературоведческих рецензий, дополнявших по сути дела каждый биографический медальон и десять лет назад (в виду полной неизвестности моих героев) читавшихся как главы увлекательного авантюрного романа, а теперь разменянных в десятках литературных статей. Отказался или, точнее, максимально приглушил я и тот, звучавший как струны арфы, перебор стилей, от торжественно-высокопарного до дурашливо-простонародного, который составлял основу повествования в первой редакции Момемуров. И все более прививал своему детищу черты канонической литературной пародии.