Страница 127 из 164
Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос —
Бог сохраняет все; особенно — слова
прощенья и любви, как собственный свой голос…
… … … … … … … … … … … … … …
Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, — тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой Вселенной.
(«На столетие Анны Ахматовой», 1989)
Пожалуй, подобная искренность в стихах Иосифа Бродского попадается еще в тех случаях, когда поэт сам распахивает душу, обрушивает на читателя свои чувства и свое понимание мира, свое отчаяние и свое умирание. Таким личностным, наверное, была для него «Бабочка». Таким автопортретом, я считаю, стал его и мужественный, и болезненный, и до предела распахнутый, и сокровенный «Осенний крик ястреба»:
На воздушном потоке распластанный, одинок,
все, что он видит — гряду покатых
холмов и серебро реки,
вьющейся, точно живой клинок,
сталь в зазубринах перекатов…
… … … … … … … … … … … … … …
Но восходящий поток его поднимает вверх
выше и выше. В подбрюшных перьях
щиплет холодом. Глядя вниз,
он видит, что горизонт померк,
он видит как бы тринадцать первых
штатов, он видит: из
труб поднимается дым. Но как раз число
труб подсказывает одинокой
птице, как поднялась она.
Эк куда меня занесло!
… … … … … … … … … … … … … …
В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад
птиц, где отсутствует кислород,
где вместо проса — крупа далеких
звезд. Что для двуногих высь,
то для пернатых наоборот.
Не мозжечком. Но в мешочках легких
он догадывается: не спастись.
И тогда он кричит…
(1975)
Увы, с этим прозрением он угадал. И крик ястреба не помог. И лишь горсть перьев, юрких хлопьев летит на склон холма. Что это — автоэпитафия? Запись мыслей предвидящего свою смерть на вершине поэта? Не спасся поэт от третьего инфаркта в свои неполные 56 лет от роду…
Америка, может быть, и нашла своего поэта-лауреата Иосифа Бродского, но, я уверен, сам он так и не нашел своей Америки.
Эрудиция, талант и культура делали свое, и в результате из всего словоизвержения Иосифа Бродского в русскую литературу пришли шедевры, такие как «Сретенье», «Народ», «Пророчество», «В деревне Бог живет не по углам», «Горение», «На смерть Жукова», «Одиссей Телемаку», «На столетие Анны Ахматовой» и, конечно же, «Осенний крик ястреба». Составить бы из лучших стихов Иосифа Бродского — любовных, имперских, христианских, северных, из цикла «in memorial» и глубоко личных, прочувствованных им самим — книгу «Избранного», и, думаю, всем его яростным оппонентам нечего было бы делать…
11. Северное смирение
К позднему Бродскому я уже был почти равнодушен. Затянутость и какая-то опустошенность, мрачность и раздраженность.
Но у меня в памяти был всегда свой Иосиф Бродский, и, занимаясь как критик совсем другими писателями и поэтами, я все ждал, когда же среди сотен статей, книг и диссертаций, посвященных творчеству Бродского, я встречу статью, а то и книгу о северном, уже почти фольклорном периоде его жизни. Так и не встретил. Критики-почвенники сторонились самого имени Иосиф Бродский, северные краеведы обходили его стороной, критики-западники видели в его архангельской ссылке лишь мучения и страдания. Не верили ни признаниям самого поэта о любви к северному краю, ни воспоминаниям друзей, ни отзывам Анны Ахматовой.
В сентябре 2003 года меня занесло на месяц в одну из любимых поэтом стран — в Швецию, где он бывал почти каждое лето в последние десять лет жизни, спасаясь от нью-йоркской жары, на самом же деле погружаясь в привычную для него балтийскую атмосферу. Здесь он был почти дома, в родной Балтике, здесь заглушал ностальгию по Северу, здесь в 1990 году женился на итальянке Марии, родившей ему Анну.
Ходил по лесам и каменистым завалам острова Форе, неподалеку от дома, где живет всемирно известный кинорежиссер Ингмар Бергман, а в голову залетали строчки, сочиненные Иосифом Бродским на острове Торе, тут же, неподалеку от Готланда, где на даче скандинавских друзей он укрывался в своей экологической нише и писал чудные стихи и о России, и о Швеции.
Вот я и снова под этим бесцветным небом,
заваленным перистым, рыхлым, единым хлебом…
… … … … … … … … … … … … … …
Я припадаю к родной, ржавой, гранитной массе
серой каплей зрачка, вернувшегося восвояси…
(«Вот я и снова под этим бесцветным небом…», 1990)
И в самом деле, поразительно схожи мои родные карельские, архангельские лесные, озерные, гранитные пространства, наполненные грибами и рыбой, пушным зверьем и чистейшей водой, с шведскими землями. И тот же балтийский привычный климат.
О, облака
Балтики летом!
Лучше вас в мире этом
я не видел пока.
(«Облака», 1989)
А Стокгольм вообще похож на Петербург — своими мостами, гранитными набережными, памятниками королям. Бенгт Янгфельдт, шведский друг Бродского, вспоминает, как поэт предпочитал ютиться пусть в маленьких номерах, но с видом на Балтику. Этот плеск балтийской воды компенсировал все недостатки жилья. Даже с современной живописью на стенах квартирок, подбираемых ему, поэт мирился: «Аскетически белые стены были увешаны того рода „современным“ искусством, которое Бродский не выносил… В этой смеси психбольницы с музеем современного искусства он видел объяснение тихому скандинавскому помешательству, как оно выражается, например, в фильмах Ингмара Бергмана…» Впрочем, и сам Бергман, очевидно, сбежал на остров Форе подальше от этих гримас художественного глобализма, доказывающих человеку, по мнению Бродского, «какими самодовольными, ничтожными, неблагородными, одномерными существами мы стали». Поэт любил бродить в стокгольмских шхерах. «Та же природа, те же волны и те же облака, посетившие перед этим родные края, или наоборот; такая же — хотя более сладкая — селедка и такие же сосудорасширяющие — хотя и более горькие — капли», — пишет Янгфельдт, имея в виду любимую Бродским очень хорошую шведскую водку «Горькие капли», которую успел распробовать и я по примеру поэта. На острове Торе он, как и я, будучи там, выбирал пейзаж с видом на развалины средневековья и морские волны и писал свои северные стихи, признаваясь, что его ностальгирующий глаз «предпочел поселиться где-нибудь… в Швеции».