Страница 25 из 39
В казарме он сдал пистолет в оружейную камеру и повинился, недосчитавшись двух патронов, дежурному по роте офицеру, что тоже был возводным и которому из-за дежурства в тот день повезло не ехать в конвой повинился, что с дуру стрелял в степи в попавшуюся на глаза змею. Тот, глядя с сочувствием на пожилого изможденного человека, не стал придираться, а уважил: "Черт с ними, Илья Петрович, не бери в голову - спишем на стрельбище, раз так..."
А наутро все у взводного болело, будто б избили его или скинули с горы. Ныли ноги. Висли жердями руки. Ломило спину. И с самого утра, проспавшись, он только и мог думать, что о зеке, чувствуя себя теперь не иначе, как преступником. От мысли, что он так вот по глупости своей стал с ним заодно, корчило посильней, чем от боли, но было уж поздно заявлять правду. Он никак не мог понять - почему ж он не стал стрелять? Зачем бегал он с тварью этой наперегонки? Чего ж он, околдовал его, что ли? Батюшков чувствовал, что весь день проклятый вчерашний прожил не по своей воле да так, будто б повелевал им кто-то все равно, что издеваясь над ним. Он никогда не стрелял еще в человека, но все годы знал, что не дрогнет и всегда готов выстрелить, даже убить всякую эту тварь. Но вот - тварь эта делала с ним-то, что хотела. Как это все с ним случилось? Какая теперь ему будет жизнь, если ж он долга своего не исполнил - дрогнул, побежал?!
Он заставлял себя думать об этом и все одно чувствовал, что в том, как был он до этого устроен, что-то непоправимо разрушилось, сломалось... Случилось, что оказался он вовсе не таким, как думал столько лет о себе. За это, верно, испытал он и наказание - изведал сполна свою слабость. Долга он, как надо, не исполнил, и принужден был теперь жить, чувствуя себя уже будто б чьим-то должником, за что-то до гроба виноватым, но этого хозяина не зная - не зная, кто ж держит в своих руках ниточки его судьбы, вины и правил им тогда в степи, заставляя сделать все наоборот.
ПРАВДА КАРАГАНДИНСКОГО ПОЛКА
Когда зеков по хрущевской реабилитации на свободу выпустили, пришлось сокращать и лагеря. В долинском лагере карагандинского лагуправления спилили вышки, оставив едва заметные пеньки. Колючую проволоку по новому узкому кругу расположили. Обмелел лагерь, пересох, но не до дна. Так и с другими лагерями карагандинки случилось: укоротили их малость - и оставили служить.
Прежняя лагерная администрация в Долинке размещалась в могучем каменном строении. Теперь до лагеря было далеко и его приспособили под нужды солдат охраны. Верхнюю часть отдали под ротную канцелярию, каптерку и библиотеку. Подвалы, которые служили застенками, теперь использовали как хозяйственные склады. Что же до нижнего этажа, где следственный отдел располагался помещения для допросов, судебные, делопроизводительские, и расстрельная комната, - с ним особо поступили. Разобрав ненужную кладку, из этих помещений устроили столовую для солдат. И вот прибыл в Долинку новый призыв. После бани обритых наголо и переодетых в армейские робы молодых солдат повели в столовую, чтобы откушали по прибытии первого солдатского борща. Это борщ - дело известное: худой навар и тошная гуща, и никого, кроме молодых, им в быту казарменном не удивишь.
Сопровождал молодых из бани ротный старшина. Он нарочно был приставлен к пополнению, чтобы разъяснять на первых порах службу. И был человеком обыкновенным, простым. Половину жизни отдал лагерной охране. И чтоб как-то утешиться в этой степной глуши, он с важным видом рассказывал молодым историю этой столовой, прямо как музейный хранитель. Какие знаменитые люди были у этих самых стен расстреляны, вот на этом самом месте они и стояли, только одни имена громкие старшина и затвердил. Молодые стояли смирно, слушали, озирались вокруг. А за столом рядом обедал взвод охраны - из бывалых солдат на старшину никто внимания не обращал. Бывалые жрали борщ, потому что с утра проголодались. Да и про эту комнату успели наслушаться, этот же старшина и рассказывал, когда они только пришли служить и едва перешагнули порог столовой. Теперь же старшина для них был не старшина, а просто рыло надоевшее, языком треплет почем зря и мешает отобедать. Ну вот и молодым пора за стол, милости просим. И наливают каждому по котелку. И все застучали ложками. А один так сидит, будто заболел. Потом вроде опомнится, возьмет ложку, но ложка из рук сама вываливается, не слушаются руки. Со всех сторон на него уж косо поглядывают. " Брезгует..." - ухмыляются бывалые - " Еще пирожков маминых не переварил, сынок..." Кричат ему: "А ну жри!" Он снова ложку со стола подобрал, в котелок полез, будто хлебает. Но тут стало у него выворачивать нутро. Кругом позамирали, и наступила мертвая тишина. Все глазеют на него. А он совладать с собой не может и в тишине этой мычит, давится. Старшина бросился к нему: думает, подыхает паренек - уцепился, кричит благим магом, чтобы звали из медпункта сестру.
А до котелков, когда дурака этого из столовой убрали, многие больше не дотронулись - был у свиней праздник, свиньям слили в бачки. Кое-кто даже ужином побрезговал, не явился за пайкой, чего в Долинке сроду не бывало. Будто протухла в тот день жратва. А дурака того, дождавшись ночи, трое или больше их было, досыта накормили - одни за руки- за ноги держали, повалив, другие заливали холодными помоями рот. Заткнули и старшину, только другим способом. Что-то ему шепнуло начальство, дернув за ушко - и он уж ходил немой, будто рыба, всего боялся. Молодого услали в лазарет, в Караганду, а там отбраковали и отдали в стройбат под Семипалатинск, куда отсылали только дебилов и нерусских.
Полк был не так уж велик - в Караганде квартировали всего три головные роты, по сотни душ в каждой, не считая штабного офицерья, а также интендантов. Только одна рота и была конвойной, ее солдаты конвоировали заключенных по тюрьмам, судам, областным лагерям - по карагандинке. Две другие роты были по замыслу карательными или, как их еще называли, особыми. И если о ком говорили "полковые", "из полка", то о тех самых костоломах, которые числились в их списках. Эти роты содержали в городе, над всей карагандинской областью, точно батарею пушек на выдающейся высоте. Если зоны бунтовали, их тотчас бросали на подавление. И если солдатня безобразничала в степных ротах, их опять же посылали усмирять.
Кулак особой роты испробовали в Иргизе, в Карабасе - это были самые слышные и памятные солдатские восстания. Понятное дело, что события и по прошествию множества лет хранились в глубокой тайне. Но слухи, которые первыми распускали о своих подвигах сами каратели, или шипящие угрозы начальников, "Будет и вам, суки, масленица!", да и кое-какие страшные следы - горький дух пороха, кровь, цинковые гробы, копились в полку, а потом и въедались в его барабанную шкуру, похожие на дробь.
В Иргизе, в этой лагерной роте, тамошний начальник, из битюгов, переломал ребра служивому чечнцу может, чести тот ему во временя не отдал, нагрубил. Но был судим всем чеченским землячеством - те повязали его и расстреляли из автоматов у казарменной стены. Начальник этот давно свирепствовал, так что судили, получается, в сердцах и за все зло. Чеченцев тогда в Иргизе служило с половину роты. Расстреляв начальника, они уже не сдались военным властям, а вскрыли оружейное хранилище, то есть вооружились, и засели в казарме, отчаянно отстреливаясь из окон, потому как им ничего уже было терять.
Крушить казарму в полку пожалели, чиченцев вышибали хорошо укрытые снайпера, в течении дня. А выманивали их в окна солдатские цепи, туда ведь согнали, чтобы подбодрить карателей, и с сотню ничего не понимавших солдат. К вечеру солдатские цепи отлегли на большее расстояние, став заслонами и ничего уже не видя из далека. Тогда стрельба будто бы стихла. Казарма как-то вдруг заглохла, не находили живой цели и снайпера.