Страница 16 из 208
Я просочился через проходную под подозрительным взглядом вахтера в ватнике, поднялся, задыхаясь от отвращения, на второй этаж и тихо постучал в первую попавшуюся дверь, на которой отсутствовала надпись: лаборатория. Дверь без спроса открыл мужчина с до боли знакомой внешностью. В первое мгновение я подумал — галлюцинация! Гадкий аромат одурманил меня. Надо бежать прочь! Надо бежать! Но я справился с собой и остался стоять на месте. Передо мной в дверном проеме, как на стареньком дагерротипе, желтовато туманился человек с внешностью Олега Жакова — популярнейшего актера, игравшего в фильмах «Семеро смелых», «Профессор Мамлок» и «Депутат Балтики». Сейчас мне кажется, что он, то есть Олег Жаков, снимался и в фильме «Белый клык» по Джеку Лондону Более остального он походил на хозяина собаки. Но возможно, что я и путаю. Томский роман пишу по памяти, ни с чем не справляясь и ничего не проверяя. Легко могу впасть в ошибку. Не ошибаюсь я только в чувствах и впечатлениях.
Итак, передо мной знаменитый актер.
— Вы к Жене? Проходите. Она скоро вернется, — сказал мнимый Олег Жаков. — Присаживайтесь.
Я смотрел на него во все глаза. Среднего роста, с прямым точеным носом и абсолютно славянским интеллигентным лицом, пепельными волосами и запоминающимся пристальным взглядом, он ни одной чертой не походил на Женю. Не приемная ли она дочь? В зубах «Жакова» торчала длинная трубка, завершающаяся пассивным, зловеще курящимся бочонком-черепом, с носом, бровями и бородкой Мефисто. Сатана тут правит бал! Сатана тут правит бал! Истерзанная мелодия бешено завертелась в голове. Я припомнил, как Женя точь-в-точь повторяет мои невысказанные вслух мысли.
Он был одет как настоящий Олег Жаков в одном из фильмов — серый свитер под горло и кожаная на меху безрукавка. Черные брюки заправлены в белые, обшитые полосками из темно-желтой кожи — фетровые — полярно-наркомовские сапоги. Наркомы и их челядь обожали такую обувку. Они вообще обожали все полярное, удобное, полувоенное. Еще во время войны американцы прислали водителям северных автомобильных рейсов кожаные — очень элегантные — пальто и куртки на бронзового цвета молниях. Водителям спецодежда не досталась, весь Совмин вырядился и двигался по Левашовской и Институтской на работу в американской униформе, как отряд близнецов, правда, врассыпную. И черт их не взял, от неловкости не перемерли! Потом спецодежда перешла к отпрыскам. Фетровые сапоги — советские, но стоили дорого и считались признаком щегольства и благополучия. Директора заводов носили, энкавэдэшники, секретари парткомов, словом, элита.
Мнимый Олег Жаков сделал пригласительный жест рукой и, не дожидаясь, пока я сяду, исчез в соседней — шестиметровой — комнатке крольчатника. А меня окружала малюсенькая восьмиметровка, уставленная книжными шкафами, — чистая бедноватая комната с диваном, который, очевидно, служил и кроватью для родителей по ночам, письменным узким столом с горкой Жениных учебников. У окна — мягкое продавленное кресло, на подоконнике — могучая пепельница-ракушка, рогатая, с багрово-коричневым входом в нутро, рядом — спички в металлической спичечнице и расшитый цветным бисером табачный кисет. Воздух приятный, пропитанный легким ароматом мефистофельской трубки. Я сел, сжался отчего-то в комок и принялся рассматривать колоссальную для такого крошечного помещения библиотеку. Колоссальную, да, да, без преувеличения — колоссальную!
Что это были за книги! На разных языках, в тисненных золотом и серебром переплетах, всякие огромного формата и миниатюрные: величиной в ладошку ребенка, старые и новенькие, будто из типографии, дореволюционные, прошлого века и позапрошлого, а теперь и позапозапрошлого, на французском, английском, немецком и еще непонятно каком — с арабской вязью, и современные, довоенные, вышедшие при Сталине, и послевоенные самые последние издания — пайковые, наркомовские. Их ни за какие деньги не купишь! Их только по блату и из-под прилавка. Чтобы получить — надо связь я не знаю с кем иметь. С чертом, дьяволом, заведующим книжным магазином, секретарем райкома или председателем райисполкома — не ниже! Или с уборщицами соответствующих заведений, что, между прочим, надежнее. Дай ей на лапу — она тебе в кошелке принесет искомое.
Я не поднимался со стула, внешне не проявлял любопытства, смотрел по-волчьи — исподлобья. О том, чтобы прикоснуться к драгоценным томам, не могло идти и речи.
Я застыл, замер, обомлел. Я был ошеломлен.
К 30-му году стало ясно, что пора сделать окончательный жизненный выбор. И гражданское возвращение на родину не должно и не может быть формальным. Сталинская система укреплялась и предъявляла каждому жесткие требования. Кто не с нами, тот против нас! Любимая Франция ненадежна, как ветреная красавица. Тут чувствуешь себя беззащитным, особенно если ты не желаешь быть эмигрантом и если ты не коренной житель. Это ясно, как дважды два. В Англии делать нечего. Америка далеко и медленно катится к Великой депрессии.
Германия в огне.
Где нужен русский литератор, автор бессмертного «Хулио Хуренито»? Где нужен русский издатель, русский поэт? Нигде, кроме Франции. И в небольшой степени. Еще два момента. Еврейская национальность впечатана в облик. Возможность писать и думать по-настоящему только на русском языке. Прошлый антибольшевизм и яростные статьи в эсэровских газетах в Москве забудут лишь на определенных условиях. Алеше Толстому простили все, но он все-таки ограничен в творчестве. В стране царствует РАПП. Погибли Есенин и Маяковский. Но Пастернак жив. Жив Пильняк. Жив Замятин. Жив Белый. Черт знает сколько людей сохранили возможность работать. И родина есть родина. Он не Бунин, не Тэффи, не Цветаева, не Набоков. У него иное прошлое. И сам он иной.
В 1932 году после роспуска РАППа Эренбург освобожденно вздохнул. Иметь дело с «Лёпой» Авербахом и прочими героями «пролетарской» культуры, конечно, не хотелось бы и вряд ли возможно. Создание нового союза писателей казалось благим начинанием. Бабель, Мандельштам, Булгаков, Ахматова, Полонская, Зощенко, Иванов, Леонов и масса других писателей, как пользующиеся покровительством властей, так и не соприкасающиеся с ними, довольно часто печатаются. «Повесть непогашенной луны» сошла с рук. Мейерхольд имеет свой театр. Прошлая близость к Троцкому ему пока не мешает. Ставит пьесы Таиров. Самоубийства Есенина и Маяковского, по всей видимости, не насторожили Эренбурга. В них, в самоубийствах, ощущалось немало личного, интимного. Все вроде бы налаживается. Не без сбоев, конечно, и шероховатостей.
В ноябре 31-го Евгений Замятин вместе с женой приехал во Францию. Миграция писателей не возбранялась. Замятин издавна находился в дружественных отношениях с Эренбургом, будучи старше его на семь лет. В письме к поэтессе Шкапской еще в 22-м году Эренбург писал: «Дайте Замятину на прочтение „Хуренито“ и „Неправдоподобные истории“ — я его ценю как прозаика (лучше Пильняка много. Единственный европеец)». И у той же Шкапской в том же году Эренбург вскользь спрашивает: «Меня очень интересует мнение Замятина о „Хуренито“».
Почти через год Евгений Иванович Замятин в журнале «Россия» напечатал ободряющий отзыв о вещах Эренбурга. Редко кто писал о русском парижанине еврейского происхождения с такой профессионально обусловленной симпатией: «Эренбург — самый современный из всех русских писателей, внутренних и внешних, — или не так: он уже не русский писатель, а европейский, и именно потому — один из современнейших русских. Он — конечно, еретик (а потому — революционер) — настоящий. У настоящего еретика есть то же свойство, что у динамита: взрыв (творческий) — идет по линии наибольшего сопротивления. Оттого в 1918 году он написал „Молитву о России“, в 1922 году — „Хулио Хуренито“ и „Повести о 13 трубках“».
«Молитва о России» вызвала злобные отзывы популярных в те времена Шершеневича и Маяковского.
«Труднее всего идти, когда под ногами все колышется, нет ничего твердого, никаких — говоря по-ницшевски — „костылей достоверности“. И такой трудный путь Агасфера — путь на все посягающего скепсиса — выбрал Эренбург. Полнее всего это в романе „Хулио Хуренито“».