Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 22



Андерсеном и никем другим.

Они могут спрашивать меня о чём угодно. Я знаю все ответы. Фамилия? Андерсен. Имя? Дамиан. Родился? В 1903 году, 26 сентября. В католическом календаре на эту дату приходятся Косма и Дамиан. Я выбрал для него этот день – для себя! для себя! – потому что легенда про них обоих кажется мне такой подходящей. Забавным образом подходящей. Их топили, сжигали и побивали камнями. А они из всего этого вышли целыми и невредимыми. Как и я выдержу любой допрос. Естественно, под самый конец – а этого, пожалуй, не избежать, если хочешь канонизироваться в святые, – им всё же отрубили головы. Но я не потеряю голову. Я не сделаю ошибки. Какие бы методы они ни применяли. Я работал над Андерсеном что твой скульптор над статуей. Кто хочет стать другим, тому нельзя идти лёгким путём. Новое существование должно сидеть как костюм, который носишь уже много лет. Я влил в себя его историю так основательно, что она уже реальнее реальной. Пусть спрашивают о чём угодно.

Родители? Бенедикт и Вальбурга. 11 июля и 4 марта. Дни рождения отца и матери надобно знать. Поздравляем-поздравляем, счастья-радости желаем. Новый год, новый год вам здоровья принесёт. Нет, господин дознаватель, обоих уже нет на свете.

Соседи? По одну сторону семья Штрук, по другую господин Гроскопф. Вдовец. На допросах я всегда спрашивал про соседей. И если они медлили, я сразу знал: ага! Это деталь, которую многие забывают себе выдумать. У Гроскопфа я ещё мальчишкой выучился доить корову. Если им придёт в голову перепроверить это, я могу им продемонстрировать. Даже с одной рукой. Нельзя на допросах заявлять о своих умениях, которые не можешь подтвердить. Кто выдаёт себя за электрика, должен уметь устранить короткое замыкание. Я выбрал себе дойку, потому что это совсем никак не подходит к моему прежнему существованию. В последний год, когда уже было видно, чем кончится война, я каждый день ходил упражняться в хлев. Моим людям я говорил, что мне это необходимо для снятия напряжения. Они мне верили. В нашей профессии необходимо расслабляться.

Андерсен умеет только практические вещи. Вот и всё его образование. В деревне не особо соблюдалось обязательное школьное образование. Если кто покрепче, а у родителей нет денег, его посылали работать.

Политика? В этом Андерсен ничего не понимает. Есть те, что внизу, и те, что наверху, вот и вся его философия. Он всегда принадлежал к тем, что внизу. Никогда не был в партии, а зачем? С нашим братом они что хотят, то и сделают.

Мировая история? Мы и другие. Они начали войну против нас, и мы её проиграли. Я на этом лишился руки.

О да, я знаю его до нитки. Я обустроился в его голове. Я обустроил его в своей голове.

Андерсен.

Слёзы?

Слёзы.

Я плакал. Меня охватили чувства.

То была музыка.

Это не было воображением. Воображаемые звуки звучали бы иначе. Чище. Тона, которые слышал я, были глухими, как будто в ванне держишь уши под водой.

Но то была музыка. Однозначно музыка. Моцарт. Симфония Юпитер.

Мне всё равно, было ли это воображением. Я знаю, что я слышал. Первую часть. Allegro vivace.

Худшее в войне то, что больше нельзя пойти в концерт. Радио не то же самое. Не для культурного человека. Тем более, когда знаешь, как это должно звучать на самом деле.

Симфония Юпитер. Почти вся первая часть. Потом музыка прекратилась, так же внезапно, как и началась. Но в моей голове она продолжала звучать.

До-мажор. «Бодро-напористо» называл эту тональность старый Рёшляйн. Когда мне приходилось на скрипичных уроках играть ему швабский танец, он задавал мне этими словами такт в три четверти. «БОД-ро-на-ПО-ристо, БОД-ро-на-ПО-ристо». ТАМ-тамтам, ТАМтамтам. Притопывая при этом ногой, однако не делая шума. Он и на уроках носил войлочные тапочки.

Не то чтобы хороший педагог, Рёшляйн. Но всё-таки: он научил меня владеть инструментом, хотя я так и не стал большим умельцем. Мальчишкой был слишком ленив, а позже не хватало времени. Но кое-что другое из его уроков сослужило мне в профессии хорошую службу. Тональность – вот главное, проповедовал он.

Каждый человек имеет свою тональность.

И Андерсен будет любить музыку, но такому человеку, как он, меньше нравятся хрупкие инструменты вроде скрипки. Кто родился на куче навоза и вырос в хлеву, не знает скрипичных концертов. В лучшем случае губная гармоника.



Из всех вещей, какие мне пришлось оставить, скрипку мне жальче всего. Хотя я никогда не мог на ней играть, с одной-то рукой. Только струны пощипывали представлял себе тон смычка. Настоящий Эгидиус Клотц. Я её тогда выменял на жизнь её владельца, и он был мне благодарен за это. На коленях благодарил. Мне пришлось её оставить. Она лежит там в своём футляре, в своём ложе из красного бархата, и ждёт нового хозяина. Сумеет ли он оценить её звучание? Со скрипкой нельзя обращаться грубо, иначе она не поёт.

А вот с людьми наоборот.

Симфония Юпитер. Если это и была галлюцинация, я благодарен за неё своему мозгу.

Музыка снова и снова. Может быть, всякий раз в одно и то же время. Этого я не знаю. Я то и дело засыпаю, а тишина, когда я бодрствую, перемешивает часы в бездвижную трясину.

Но: музыка.

Сплошь знакомые мелодии. Времена года. Бранденбургский концерт. Другие классические вещи, которые кажутся мне знакомыми, даже если я не могу их назвать.

Не всегда полные композиции. Бывает, что музыка обрывается посреди такта. Я совершенно уверен, что это не выуженные из воспоминаний воображаемые концерты. Иначе бы все они звучали одинаково или похоже. Фантазии составляются из осколков известного.

Но однажды я услышал музыку совсем другого рода. Пока только раз. Звуки, о существовании которыхя и не подозревал. Чужеродные. Быстрая молоточная дробь, как будто барабанные палочки попадают не по коже, а по металлическому ободу. И к этому – в том же размеренном такте – постоянно повторяющаяся короткая мелодия, наигрываемая на инструменте, который я не мог определить. Очень низкие тона, которые ощущаешь всем телом. Как чувствуешь детонации, даже если они далеко. Ритмические детонации. Неприятно.

Эта музыка, подсказывает мне рассудок, должно быть, звучала на самом деле. Как раз потому, что она мне совершенно чужда. И если эти звуки были на самом деле, то и все остальные тоже были.

Вместе с чужеродной музыкой был слышен и новый голос. То ли мужской, то ли женский, я не мог узнать наверняка. Он – она? – говорил очень быстро, на непонятном мне языке. Можно было подумать: в такт барабану. Но и эта музыка оборвалась внезапно, а с нею смолк и новый голос.

Чаще всего я слышал женщину. Она мне уже прямо-таки знакома. Иногда она подпевает мелодии. Не всегда в тон. Она не очень музыкальна, как мне кажется.

Однажды, то было нечто барочное, с несколькими трубами, я мысленно ей подпевал. Как будто мы с ней пели хором.

И однажды я услышал, как мужчина – если это был тот же мужчина, я не могу быть уверен, – однажды я услышал, как он чётко сказал: «Ты правда думаешь, что это что-то даст?»

Он говорил о музыке или о чём-то другом?

И кто был «ты»? Женщина? И какое отношение к нему она имела?

Сколько же здесь людей?

Я начал лелеять надежду, и это было ошибкой. Болезнь, однажды вспыхнувшую, уже не одолеешь. Изнуряющая лихорадка. Лишь тот, кто ничего не ждёт, не будет разочарован.

Надежда мешает ясно мыслить. Из того факта, что они меня уже не так упорно ограждают, как в начале, я заключил, что эту ступень моей обработки они хотят закончить в скором времени. Это не оправдалось. Кажется, у них и не было намерения допрашивать меня сейчас.

Я пытался разгадать их поведение, и это было неправильно. Я знал о них слишком мало. Никак нельзя сказать с уверенностью, в чьи руки я попал. Враг не один.

Решающий факт: я всё ещё в заточении. Вокруг меня по-прежнему темно. Даже если темнота – по крайней мере, мне так кажется – уже не абсолютна. Иногда здесь бывает что-то вроде догадки о свете. Если бы мне пришлось это описывать – но кто меня об этом попросит? – то я бы сказал: красноватая тьма.