Страница 13 из 14
– На этом, – сказал Эрик, – запись оборвалась. Просто именно в этот момент кончилась пленка. Наверное, там были еще какие-то слова.
– Оборвалась… И что вы думаете по этому поводу? – спросил Эриха профессор.
– А то, что все, черт бы их взял, у них ненадежное. То рвется, то останавливается.
– Я не про то, – сказал Воротников, – я про содержимое послания.
– А то, – сказал Эрик, – что завтра же я отправляюсь на поиск этого места.
– Зачем? Хотите спасти людей? – едва заметно улыбнулся профессор.
– Плевал я на людей, – взвился вдруг Эрик. – Плевал! Что они мне сделали, ваши люди? Что они вообще хорошего сделали? Смрадное, подлое, лягушачье племя, лгущее без остановки, похотливое, жадное. – Он стоял посреди комнаты и даже лягался ногой от злобы. – Вся беда, впрочем, не в том, что они скоты, – Эрик подбежал к окошку и стал дергать раму за ручку, – а в том, что они – гниль!!
Мутное окно, звякнув, распахнулось, и Эрик, высунувшись наружу чуть ли не по пояс, начал плеваться и вскрикивать.
– Гниль, гниль, гниль! – кричал он в сторону побережья, отсюда не видимого, – гниль! Ненавижу!
Потом он аккуратно закрыл створку, вернулся и сел в кресло напротив профессора.
– Тогда в чем же дело? – снова спросил Воротников и досадливо сморщился.
– А в том, – вдруг засмеялся светлым смехом Эрик, – что есть одно существо. И я не хотел бы, чтобы с ним хоть что-то случилось.
– А, – серьезно сказал профессор.
Он так и сказал: – А!
И Эрик, услышав этот ответ, совсем было собрался броситься ему на шею, но отчего-то не стал этого делать. Он встал и тихо вышел из комнаты.
17
В мире существует много загадок и всего одна луна. А также много отгадок, но всегда один человек, который отгадки лишен и вечно вас озадачивает. Иногда мы не узнаем винограда или другого лица, так уж мы устроены. Всегда есть то, что мы не узнаем, ну, пусть так и будет. Вот ученики не узнали, например, воскресшего Христа, а потом узнали. То, что они его не узнавали, кто он такой, пока он был жив – тоже факт. Вот и мы не узнаем ни друзей, ни температуры за окном, ни животных. Самих себя мы тоже не узнаем, и иногда нас это мучит, а иногда не очень.
Савву это мучило сначала сильно, а потом, как только он потерял память, почти перестало.
После того как он потерял память, он ее иногда снова терял совсем, а иногда что-то оставалось, похожее на полет бабочки, особенно когда она ныряет вниз и словно пропадает из виду, а остается какой-нибудь один цветок на фоне синего неба или вдруг непонятное лицо, и не поймешь – то ли мужское, а то ли женское.
Однажды Савва спросил профессора – откуда в мире страдания?
Он спросил, потому что ночью ему снился ужас, произошедший с любимым человеком, которого Савва не мог вспомнить, но все равно знал, что он любимый, потому что не мог оторвать своей любви от этого человека и ясно понимал, что он его любит очень сильно, сильнее даже, чем самого себя, когда был маленьким, и он спросил Воротникова, откуда на земле взялся весь этот ужас, потому что того человека рвали волки, а Савва во сне мог только плакать и ничего не мог сделать.
Тогда Воротников сказал ему: задай этот вопрос не мне. – А почему, спросил Савва. Потому, сказал профессор, что ответ на этот вопрос на словах невозможен. Но он все же возможен, если от слов отказаться. А кому, спросил Савва, мне его задать? Задай его цветку, сказал Воротников, или камню и слушай. Хорошо, сказал Савва и пошел в сад своего дома. Там он сел рядом с хризантемой и спросил: скажи, откуда на земле такое, что моего лучшего друга разорвали волки, а люди ненавидят себя, моря и дельфинов, и других людей? Он спросил и стал слушать. Уже всходила луна, а света в окне на огород не было, и постепенно, когда глаза привыкли, все вокруг стало призрачным, словно тихо светящимся. Савва сидел на земле и ждал. Он был похож на курицу, которая собралась снести яйцо, или на женщину папуаску, которые рожают сидя, Савва один раз видел, но он этого не понимал, потому что все время смотрел на цветок. Цветок, на который смотрел Савва, не давался зрению и куда-то все время ускользал, словно бы ему не нравился Саввин взгляд, и он плавал по краям зрения, а иногда возвращался назад, но тут же ускользал снова.
Но вдруг Савва понял, что цветок стал разгораться и светиться, а он, Савва, словно уменьшаться в росте. Они сидели рядом и глядели друг на друга, и когда Савве казалось, что это цветок глядит на него, то он ясно видел цветок, а когда цветок думал, что на него смотрит Савва, то он ясно видел Савву. Потом Савва увидел, что они с цветком никогда не были разными, а все время были одним и тем же. Не то чтобы в сидящем на земле Савве был цветок, хотя, конечно же, он и был Саввой, как была Саввой его мать, когда его носила, но Савва знал, что они так всегда сидели, еще до того, как возникла земля, ангелы и серафимы. И что если бы Савва с цветком не смотрели бы друг на дружку, то не возникла бы земля, ангелы и серафимы, и ничего бы не возникло. И пока они так сидят и смотрят друг на друга, ничего не может никуда пропасть, потому что пропадать никому некуда, пока они так вот сидят в призрачной луне и смотрят один на другого.
Когда потом Савва встретил профессора, он сказал ему: я спросил у цветка. Профессор посмотрел на него внимательно и улыбнулся. Что он тебе ответил? – спросил он. – Мы вместе ответили, сказал Савва, потому что нас не было по отдельности. Мы ответили вместе, потому что как можно ответить по отдельности или самому одному цветку, когда у нас стал один рот и одни губы. Ответа даже и не надо было вообще, сказал Савва, потому что зачем он, ответ? – Ты же хотел узнать, почему твоего друга разорвали волки во сне. – Это не во сне, сказал Савва. – И я очень хотел узнать и я узнал. Я понял, что мы с цветком и есть сами по себе ответ на этот вопрос, и ничего другого тут больше нет.
Тут профессор стал смеяться, и почему-то Савва словно узнавал его все больше и больше, пока не увидел, что профессор тоже стал неотличим от цветка, с которым они разговаривали ночью, и от этого Савве стало хорошо, и он попытался было обнять профессора, но постеснялся.
А сейчас Савва сидит на лавочке и смотрит в сторону моря. К нему подходит Лева и говорит: я тоже с ними пойду, Савва. – И правильно, говорит Савва, пойдем. – А ты тоже идешь? – спрашивает Лева. И когда Савва кивает головой, Лева говорит: как же я рад, что ты идешь с нами, как же я рад, Савва, потому что тебе не надо оставаться одному, а Медея тоже пойдет с тобой?
– Я еще ее не спрашивал, – задумывается Савва, – но, наверное, она не откажется. Потому что куда нам еще идти. Вот и пойдем вместе.
Солнце встает выше, и если посмотреть в сторону моря, то самого моря почти что и не видно за горами. Но если смотреть дольше и внимательно вглядываться, то можно увидеть на короткую минуту его нестерпимый, глубокий блеск между двух горных вершин, оттуда, где меньше всего ждешь. О чем он говорит тебе, – ты не знаешь, однако, что была бы твоя жизнь, если бы однажды, когда совсем уже ничего не ждешь или очень устал, а то и хочется забыться и отчаяться от неудач и обид, если бы в этот миг не блеснул бы тебе влажный синий луч прямо в глаза, оживляя их изнутри своим нестерпимым блеском. И, может быть, через миг он опять пропадет, скроется в синей дымке ущелья, и уже не видно будет ни блеска, ни даже морского горизонта с белым корабликом на нем, и все снова подернется серостью и туманом, – но нет, не все. Уже зашел этот луч в твои глаза, словно добежав от какой-то дальней звезды, про которую ты еще не знал, что она твоя, и ты под ней родился для свершений и невозможного, а она тебе послана в этом сестрой и помощником, – уже зашел в глаза луч, и ты уже не такой, как прежде, и готов даже слушать новую музыку и трогать новые ветки, и женские лица, и камни – осторожно, почти не дыша, почти задохнувшись от внимания к необыкновенному их явлению на свете.