Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 17



Скоро у меня нашлось, чем занять свободное время: учебой. И ведь было чему! Редкий из моих соседей-заключенных не говорил свободно на двух, трех, а то и более языках. Мой же институтский английский, который я ранее полагал вполне сносным, на поверку оказался до неприличия ужасен.

За повышение образовательного уровня «изобретательного вьюноши со странными фантазиями о будущем в голове» с великим рвением взялся чудесный человек, профессор филологии Кривач-Неманец, седой как лунь, но сохранивший блестящий разум чех лет семидесяти пяти. До тюрьмы он служил переводчиком в комиссариате иностранных дел, поэтому обвинялся в «шпионаже в пользу международной буржуазии». По части языков он был экстраординарный специалист: бегло говорил на нескольких десятках, включая китайский, японский, турецкий и, естественно, всех существующих европейских. Соответственно, мне стоило большого труда убедить эдакого полиглота, что кроме шлифовки наречия Шекспира, мой бедный мозг сможет вместить в себя максимум немецкий и французский. Он-то по доброте душевной готовился преподавать вдобавок к ним греческий и латынь, чтоб вышло «не хуже чем в старой доброй гимназии».[26]

Все равно мало не показалось: профессор подговорил сокамерников, и более со мной на родном языке никто не разговаривал. Книг на русском читать не давали, разве что газеты, глаза бы мои их не видели. Какая там вялость? Какое безразличие? Мелкая тюремная суета, очередь к шкафу с посудой, к котлу с кашей, все ненужное, глупое и досадное – шло за отдых. Вечерние лекции и минимальная физкультура – воспринимались как настоящий праздник. Зато прогресс в обучении не сравнить со школьным: более-менее общаться с сокамерниками по-иностранному я начал уже к лету, а к зиме мог похвастаться свободным английским, очень неплохим французским и вполне сносным немецким.

Ближе к новому 1928 году я всерьез начал подумывать прихватить чуток испанского, но… Перемены в советских тюрьмах, как правило, внезапны и пессимистичны. Хотя надо признать, в годовщину моего провала в прошлое вечер начинался вполне весело и беззаботно. Для начала случилась неожиданно бурная перепалка на «языке любви» между паном Феликсом, обычно чрезвычайно учтивым и опрятным польским ксендзом, умудрявшимся поддерживать в достойном состоянии свою обносившуюся сутану, и отцом Михаилом, примерно столь же скромным и аккуратным православным священником. Кто бы мог подумать, что они разругаются чуть не до пошлой драки? И все из-за предков, как оказалось, бившихся смертным боем во времена польского восстания! Весело разнимали, а потом увещевали всей камерой.

Затем провожали на волю Штерна, австрийского подданного. Еще в 1923 году он и двое товарищей заключили с одним из петербургских заводов годовой договор в качестве специалистов по лакировке кожи. Хоть условия в СССР им не понравились сразу, все ж обязательства они исполнили честно и сполна. Но продлить отношения отказались, и… всех троих посадили на Шпалерку, сказав, что выпустят, когда они подпишут новый контракт. Сдаваться строптивые иностранно-подданные не хотели, извернулись и поставили в курс австрийского консула. Он вступился, но только за двоих, а третьего, еврея по национальности, оставил выпутываться самого. Так Штерн оказался забытым в камере на целых три года! И вот теперь сокамерники, из тех куркулей, кто получали из дома передачи, собирали «иностранцу» хоть какую-то одежду взамен его старой, давно истлевшей.

А потом неожиданно, по сути уже в нерабочее время, надзиратель вызвал моего учителя:

– Эй, гражданин Кривач, на выход!

– Неужели и меня к «Кукушке» сегодня, – побледнел профессор, поднимаясь с лавки.

Таким нелестным именем обитатели камер звали тюремную канцеляристку, некрасивую, обычно растрепанную барышню в короткой юбке, в обязанности которой вменялось объявлять тюремные приговоры.

Вернулся профессор быстро, не прошло и четверти часа. На мои расспросы просто протянул маленькую бумажку-квиток. В слабом, чуть колеблющемся свете электролампочки я сумел прочитать:

«Петроградская коллегия Г. П. У. признала гражданина С. П. Кривач-Неманец виновным по ст. 58 п. 4, и ст. 58 п. 6 уголовного кодекса Р. С. Ф. С. Р. и постановила приговорить С. П. Кривач-Неманец к высшей мере наказания – расстрелу, с заменой 3-мя годами заключения в Соловецком лагере особого назначения».

– Начинали по шестьдесят четвертой и шестьдесят шестой, закончили по пятьдесят восьмой,[27] – пошутил он подозрительно бесцветным тоном, пока я пытался осознать смысл приговора. – Да только итог один.

– Но три года, это же совсем немного, – попробовал возразить я. – Можно сказать, амнистировали! Вы же в прекрасной форме, еще успеете на свободе погулять!

– Нет, Лешенька, – покачал головой старый чех. – Летом у меня был шанс пристроиться где-то на пересылке до холодов. А сейчас этапом, с моими больными легкими, да еще на Соловки… гарантированное убийство. Подлое, знаешь ли, не хотят своими руками дуло нагана в седой затылок толкать. Для этого у них, – он особым тоном выделил это слово, – припасены в достатке мороз, голод и шпана.

Трехлетний срок был, в общем-то, не слишком редок для узников «библиотечной» камеры, среди которых хватало пожилых людей. Следователи с ними не торопились, так что некоторые умирали прямо в тюрьме, буквально, от старости. К примеру, на второй день после моего перевода в общую камеру, немало меня напугав, скончался некий генерал Шильдер.[28] По словам друзей, его держали в заключении за переписку с вдовствующей императрицей Марией Федоровной. Еще один старик уже несколько месяцев находился, что называется, на грани: худой как скелет на неразгибающихся ногах, голова совершенно лысая, желтая, покрытая редкими волосиками как у чудовищного птенца, ввалившийся беззубый рот, частичная потеря памяти. Иногда он впадал в длительное обморочное состояние, которое внешне ничем не отличалось от смерти. Раз за разом соседи ошибались и вызывали к нему как мертвому лекпома, то есть лекарского помощника.

Грешным делом, я считал такой порядок чем-то типа неизбежного уровня революционного зверства. Просто так отпустить контру выходит не по-коммунистически, но и наказать реально не за что. Вот и дают три года «шпионской деятельности»… Отчаянно жаль, что тут не принято брать в зачет время предварительного заключения, однако все равно, три года отработки на лесоповале не казались чем-то невероятно ужасным.



Однако сам факт замены расстрела «всего-то» тремя годами здорово меня напряг:

– Неужели все настолько плохо?

– Не хотел тебя пугать раньше времени, – ответил учитель, не поднимая взгляда от пола. – Сильных, молодых – хорошо, если треть возвращается.[29] Для такого старика, как я, дорога в один конец. Уж лучше бы пуля! Но ты, – каким-то немыслимым напряжением сил он одернул себя и даже улыбнулся, – Ты молодой, за себя не переживай, вижу – хваткий парень, всегда вывернешься.

– Но как же так?! – в растерянности промямлил я. – Неужели они не понимают?!

Ничего более умного в мою голову не приходило.

– Знаешь, Алексей, – неожиданно перешел на тихий, едва уловимый шепот Кривач-Неманец, – как-то еще в двадцать третьем пришлось мне переводчиком выступать на одном интересном допросе… Тогда я еще им, то есть товарищам нашим, – он опять подчеркнул интонацией явно неприятное слово, – верил. Мне уж точно не судьба, а вот ты твердо запоминай. Есть во Франкфурте на Майне, найдешь, поди, Metzler Bank. Там снят в сейфе ящик отдельный, предъявить права на который может тот, кто назовется Oberst Ludwig Richter. Прямо так и никак иначе, буква в букву, дай, сейчас запишу, после зазубришь.

Профессор дотянулся до старой газеты и быстро вывел слова огрызком карандаша. После чего продолжил:

26

С начала 19-го века древние языки активно вытеснялись из гимназий, по состоянию на 1917 год греческий – преподавался только в одной на всю Российскую Империю. С латинским дело обстояло лучше, но не на много.

27

По УК 1922 года Статья 64 – «Организация террористических актов и сотрудничество с иностранцами», статья 66 – «Шпионаж в пользу международной буржуазии», вошли в 58-ю статью УК 1926 года (части 4 и 6).

28

В. А. Шильдер, русский генерал, кавалер 14-ти орденов, директор Пажеского корпуса, Александровского лицея. Арестован по «делу лицеистов» и умер в тюрьме в 1925 году. Всего по этому делу было арестовано около 150 человек, их них расстреляно 26, среди них сын Шильдера Михаил. Жена Шильдера А. М. Клингенберг умерла в ссылке.

29

Объективные данные о смертности в Соловецких лагерях отсутствуют. Сами узники оценивали ее в пределах 35–40 %. По свидетельству генерала Зайцева, из 100 «каэров-трехлетников» первых «призывов» к моменту освобождения в 1927 году 37 умерли, 38 покалечены и лишь 25 покинули лагерь здоровыми (большинство из последних попали на «хлебные» лагерные места канцеляристов, кладовщиков, т. п.).