Страница 50 из 57
Луначарский и сам язвительно отзывался о мелочных страстишках иных культработников тыла, людей, иногда случайных на флоте. Но однажды (как раз во время чтения Луначарским его новой пьесы перед актерами акимовского Ленинградского театра комедии, подвизавшегося в те дни в Сочи) кто-то назвал Луначарского «игрушечным, военным» — и после этого ощущение неестественности положения стало совсем невыносимым.
Но вот Анна Александровна и Елена Ефимовна, забрав крошку Анютку, отправились обратно в Москву. Толя начал устраивать жизнь но-другому. Давно уже не стало англичан — минных специалистов. Сначала он откомандировался от театрально-клубных и репертуарно-джазовых занятий в части морской пехоты, защищающие Кавказские перевалы, — и это пребывание па переднем крае в Абхазских горах принесло ему, наконец, долгожданные, — истинно фронтовые впечатления, усиленные своеобразием горной войны, — а потом еще большее удовлетворение он нашел на «Красной Грузии».
Среди моряков личного состава корабля, израненного в боях, Луначарский нашел то, чего не было прежде. Он очень нуждался в переменах после довольно длительного и довольно безотрадно-суетного периода «береговой службы» в Сочи, Туапсе, Геленджике: тут он отдыхал душою, хотя в воздухе становилось все тревожней.
В кают-компании продолжались горячие споры; слушая их, Толя внутренне ликовал, писал в Москву письма одно другого восторженней, а просыпался каждое утро — да и не только он один — с вопросом: еще не началось?
Со дня на день ожидалось повторение большой десантной операции.
На корабле он сблизился с многими из командиров и старшин. Особенно подружился он с лекпомом корабля, молодым, милым интеллигентным человеком, и увлекся новым замыслом, приписывая новому своему герою многое из того, чем жил сам.
В дневниках и письмах он сообщал:
«Сейчас я приступил к большой повести «Мой корабль» (записки военфельдшера Синеокова). Сюжет такой: на героический корабль — высаживатель десантов приходит лекпом, то есть лицо, заменяющее корабельного военного врача, — молодой человек, давно рвавшийся на море, к героике войны из узких рамок тыловой (в военном смысле) работы. Попав на корабль, он чуточку разочарован, так как мечтал о крейсерах, эсминцах — «красавцах богатырях» моря. Однако чем дальше он живет на «своем» корабле, тем больше начинает он понимать его высокую ценность, его великолепные качества, а главное — преисполняется любовью к людям корабля, которых зорко наблюдает и яркие портреты пишет в своих записках. Вместе с тем, и сам он все больше из гражданского растяпы, только переодетого в военный мундир, из «сутулого интеллигентика» (выражение Александра Ромма, который сам немножко сутулый) становится настоящим воином. Кончается вещь героическим эпизодом, в котором герой повести становится героем войны…
Кроме того (записывал дальше Луначарский), я работаю над короткими новеллами, над историей корабля, читаю Белинского, Брандеса, Шекспира (по-английски), шлифую пьесу (она теперь называется «Черный комиссар»), иногда пишу песни и листовки, стараясь и это делать со страстью. Кстати, позавчера у меня был сюрприз: Московское радио передало мой очерк «Поединок».
…Мамочка, сердце! Я так мечтаю о встрече и верю, что это уже не за горами… Мне для этого нужны две победы: нужно победить немца и самого себя… Ах, как ярка жизнь, как она могуче многообразна!»
С особенным жаром и нескрываемым чувством гордости он передавал в письмах к матери то, что так взволновало его в кают-компанейских дебатах: «Во мне признали не только писателя, — сообщал он, — обо мне говорят: «Он не только писатель; Луначарский — боевой товарищ».
Скажите, кто не гордился бы таким признанием?
Однако, нужно сказать, некоторые оспаривали правильность поведения на борту литератора Луначарского, считали, что не было необходимости оставаться на мостике рядом с командиром корабля в момент высадки под прямым лучом неприятельского прожектора, под бешеным огнем с берега. Толя спрашивал Анну Александровну, неизменную свою совесть, совесть-наставницу: «Скажи, мамочка, мог ли я тогда уйти? Ведь Катунцевский (командир корабля) не уходил с мостика. Как же оставить его одного — без чувства плеча? Как же потом я мог бы писать? Как я смел бы писать? Разве можно писать иначе? Если бы я сделал это, вся моя жизнь пошла бы дальше вкривь и вкось…»
И все-таки: мог ли Луначарский уйти из-под пуль и осколков в опасную минуту? Нельзя уклоняться нам от прямых вопросов жизни, ведь в этом и есть смысл литературы — в поиске прямого ответа. В самом деле, правы ли те из командиров (а иногда, нужно сказать, к такой точке зрения склонялись и литераторы), которые спорили и говорили, что, дескать, пе в этом дело писателя. Вот, дескать, убили бы — и некому написать то, что должно быть написано, ради чего, собственно, и призваны и Луначарский, и другие писатели…
Да, не простой вопрос — сложно, очень сложно! Еще не раз будет вставать этот вопрос. Записная книжка в полевой сумке не упрощает дела, а только еще больше усложняет его, ко многому обязывает. Великая Отечественная война дала нам обширнейший опыт и в этом отношении, мы знаем немало имен писателей-фронтовиков, проявивших геройство, но знаем также при этом, что не всегда совпадают признания геройства и доблести воинской с признанием именно литературных заслуг писателя-фронтовика. И надо полагать трудная загадка, если она правомерно существует, прячется именно здесь.
Нелегко было и Толе Луначарскому, хотя он и продолжал радоваться новой радостью. Он уже верил, что поиски военной судьбы привели его к желанным находкам. Матери он писал:
«Я уже послал вам две рекомендации, которые мне дали командир корабля и комиссар. Посылаю третью, данную мне капитан-лейтенантом Кравченко. Вот она:
«…Знаю т. Луначарского Анатолия Анатольевича по совместной службе на к/л «Красная Грузия» с января 1943 г…. В период боевых десантных операций т. Луначарский проявил себя как бесстрашный и мужественный командир, все время находился на самых опасных участках и на месте изучал обстановку, помогая бойцам принимать правильные решения. Считаю, что т. Луначарский с честью оправдывает высокое звание коммуниста и рекомендую его в члены ВКП(б)…»
Толя и не старался скрывать своего восхищения — иначе не скажешь — тем, что его рекомендуют в кандидаты членов партии «по боевой характеристике».
— Расту колоссально! — восклицал он. — Я сильный, как никогда. А ощущение силы — это же и есть начало творчества.
В письмах домой он твердил:
«Любимые! Живу и борюсь для вас! Любите и вы меня, не забывайте».
Он не забыл повторить этот призыв и в том — последнем — письме к матери, которое и в самом деле, как и вся главная книга, книга о путешествии в собственную жизнь, осталось недописанным. Пробил час — и очередное письмо к Анне Александровне действительно и навсегда оказалось прерванным.
Это произошло в первых числах сентября 1943 года, за несколько дней до нашей окончательной победы под Новороссийском.
На «Красной Грузии» бил колокол громкого боя — боевая тревога, аврал или съемка с якоря.
О предстоящем походе знал, конечно, и Толя: корабль принимал бойцов десанта и боевое снаряжение. Но увлеченный письмом и своими жгучими мечтами, которые, по его давнему убеждению, равноценны фактам, Толя не слышал, как погрузка корабля закончилась перед выходом в Цемесскую бухту для последнего решительного штурма Новороссийска. Он выскочил из каюты по боевой тревоге, в каюте на столике осталось недописанное письмо, широкий листок бумаги, прижатый чернильницей…
«Жгучая мечта — это уже факт, это уже сама жизнь».
«Ощущение силы — это уже обещание творчества».
«Уважение товарищей — это едва ли не самое большое завоевание за время войны».
«Честь! Уважение! Это так важно для писателя, — говорил Луначарский. — Вы как-то спрашивали, — говорил он еще, — что всего важнее для писателя на войне — хорошо писать, метко стрелять, бесстрашно защищать свою правду? Думаю и то, и другое, и третье — это и есть оружие писателя».