Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 57



Спокойно-вразумительный Николай Москвин, со своей несколько застенчивой ухмылкой, покуривая, дослушивает то, что хотел ему досказать по поводу только что прочитанного рассказа забредший на новеллистов Володя Тренин, автор исследований о Маяковском, и соавтор таких же молодых литературоведов, «лефовцев» — Грица и Харджиева.

Несколько раз появился здесь и Бабель. Если не ошибаюсь, именно здесь он прочитал свой новый рассказ «Улица Данте». И уж никогда не забуду тот вечер, когда после чтения мы засиделись с ним за столиком, и он сказал мне то, что я всегда помню, как наставление старшего младшему. Чтения в тот вечер были, вероятно, малоинтересные, и недовольный Бабель говорил:

— Покуда ты читаешь или слушаешь, ты объект писателя. Но по-настоящему начинаешь читать, когда книгу закрыл.

Тогда ты становишься соавтором. И это важнее всего. Горе, горе мне! Я редко испытываю это наслаждение — чувствовать себя соавтором хорошей книги.

Но при этих словах — и тут я не ошибаюсь — он по достоинству оценивал те же очерки Овечкина, роман Островского «Как закалялась сталь», не раз эти произведения он хвалил публично. Он находил здесь то, чего не хватало, к слову сказать, иным произведениям «достиженцев», соблюдавших свой символ веры, — полета души, воображения при горячем чувстве жизни. Помнится, как раз среди этих рассуждений он сказал об одном из наших товарищей:

— Едва ли из него выйдет толк.

— Почему же?

— У него ленивая душа, не любит отрываться, идти туда, где может быть круто… Милый человек — он избегает сомнений.

Привязанность к человеку, о котором шла речь, мешала мне понять собеседника. Бабель, видимо, взволновался, разрумянился и, глядя на меня сквозь круглые очки умными глазами, продолжал:

— Да, да, вы уже вступались за него, говорили, он любит литературу. Но я боюсь, что он любит не литературу, а литпродукцию.

Не будем говорить, насколько оправдались опасения нашего славного земляка.

Иногда мы встречались здесь с другим земляком — Юрием Карловичем Олешей, и нам было особенно приятно чувствовать много общего между духом, господствующим на собраниях новеллистов, и радостью воспоминаний нашей общей юности, что воспитывала нас в Одессе в «Зеленой лампе», в коллективе поэтов: те же бескорыстные и настойчивые поиски совершенства, нелицеприятность.

Молодо-шевелюристый и молодо-общительный Леонид Леонов, руководивший в ту пору кружком прозаиков при Гослитиздате, иногда заглядывал и в клуб к новеллистам, случалось, с Владимиром Лидиным или ленинградским гостем Константином Фединым. А если вдруг появлялся Виктор Шкловский, программа очередного чтения в восьмой комнате быстро собирала сюда всех из других комнат — и тех, кто пришел в клуб, не предполагая слушать новеллы. Все было пылко, неравнодушно…

…Павел Нилин и Матильда Юфит; Евгений Босняцкий и Сергей Урнис, соавторы, выступающие под псевдонимом Тихон Булавин, Яков Рыкачов, чьи повести и рассказы хвалил Горький; юный и неподкупный Миша Лоскутов; такой же юный и пылкий Ваня Меньшиков; Осип Черный с его новой для литературы темой: музыканты; Эмиль Миндлин, с именем которого всегда связывали тогда поход ледокола «Красин»… Нет, боюсь, всех не вспомнишь! А вот милый добрый Сергей Матвеевич Ромов, заведующий редакцией «30 дней», жадно ожидающий хорошего рассказа и в случае удачи уходящий отсюда с рукописью под мышкой.



А вот и сам редактор «30 дней», шустрый, необыкновенно предприимчивый Василий Регинин, знакомый мне еще по одесскому кафе поэтов — «Пэон четвертый». Ведь это по его почину Илья Файнзильберг и Евгений Катаев начали «роман с продолжением» для «30 дней» — «12 стульев». Утверждали, что Регинин — еще в Петербурге — однажды на пари вошел в клетку с тиграми, и, разумеется, это очень располагало к нему молодых литераторов. А вот умный и острый критик Александр Роскин, автор книг о театре и о Чехове, рядом с ним добродушный толстяк Евгений Чернявский, погибший в испепеленном Севастополе с другим завсегдатаем кружка новеллистов — Хамаданом… А вот молодой Рахтанов читает рассказы «О бешеных мужиках», а журналистка Софья Виноградская — записки о строителях метро или увлеченно рассказывает о своей совместной работе в «Правде» с Марьей Ильиничной Ульяновой, о том, как она, совсем еще девчонка, смущалась, когда по звонку брала телефонную трубку и вдруг слышала голос Владимира Ильича Ленина.

А в углу, в сторонке, молчаливо сидел узколицый человек в стареньком и всегда аккуратном флотском кителе — Николай Никандрович Никандров, уже в то время один из старейших писателей, человек биографии необыкновенной. Подойдешь к нему, заговоришь, он ответит немногословно:

— Дружок мой, мне не интересно, о чем читают, что читают, меня интересует, как пишут теперь.

Этот человек мог сопоставить наши творения, профессиональные дебаты со взглядами Сергеева-Ценского и Александра Грина, Куприна и Андреева, высказанными в узком кругу; при желании, было чему у него поучиться.

А писали, право, все-таки не плохо. Расходились по домам, преисполненные художественных впечатлений и добрых надежд — одни, кто постарше, — к семейному уюту, другие — и таких было больше — в свой холостяцкий угол, украшенный признаками веселой нищеты.

Иных уж нет. Имена иных новеллистов — и прежде всего самого Ефима Зозули, погибшего в первые месяцы Отечественной войны в писательском ополчении, — имена этих товарищей — и Зозули, и Роскина, и Тренина, и Чернявского, и Хама-дана, и Михаила Розенфельда, и Вани Меньшикова, погибшего в партизанском отряде, — выбиты ныне золотыми буквами среди других имен на мраморных досках нашего ЦДЛ — Центрального дома литераторов…

Золотыми крупными буквами записано многое. И это утверждение не есть пустое празднословие, потому что чуткая и чистая молодость, постигающая тайны и волшебство слов, и их сочетаний ради доброго дела, бывает только один раз, и сама заслуживает самых лучших слов. Говоря по-современному, именно тогда было запрограммировано наше будущее, современное. Потому и вспоминается тот дом, который для многих стал домом сердца. Хорошо, если можно сказать именно так.

Разум сочетается с познанием общего и высшего блага — добра. И на правильно избранных путях ты, друг мой, мой самый взыскательный собеседник, душа моя, всегда можешь остановиться для беседы, отдыха и размышлений в самом благословенном и благодарном из пристанищ — в своем же доме. Не было бы там только пусто, ибо «и дом и стол, на котором нет ничего, не дом и не стол, а лишь доски».

И как радостно, когда под парусом воспоминаний на ходу закипает волна и приносит тебя в дом, где не пусто.

Толя Луначарский

— Письмо допишу после боя — так обещал однажды Толя Луначарский, сын Анатолия Васильевича Луначарского, своей матери Анне Александровне.

Мало сказать, что Толя очень любил мать. Это не выразит меры того обожания, нужды в ней и веры в нее, с каким сын относился к матери. Одного этого было бы достаточно, чтобы с благодарностью и нежностью вспомнить милого светлого юного человека — то задумчивого, то порывистого, даже несколько несдержанного — Толю Луначарского. Говорить с ним о его любимых людях — о матери, о молодой его жене, Елене Ефимовне, о появившейся, можно сказать, у нас на глазах дочурке Анютке, о его друзьях, о литературе, о замечательном человеке, его отце) — всегда было удовольствием, той лучшей школой из школ, праздничной «воскресной» школой, какая иной раз счастливо приоткрывается перед нами.

О литературе, о мечтаниях молодых людей тридцатых годов мы с Толей, случалось, говорили именно в ту, невозвратную пору нашей молодости. Нам не очень мешала серьезная разница в летах. Литературные встречи в те годы всегда были и неравнодушными и дружелюбными, всегда было о чем поспорить, чему порадоваться, о чем помечтать. И Толя Луначарский, появляющийся на тех вечерах, вспоминается мне всегда с тяжелой пачкой книг под мышкой; и этот — в ту пору — совсем еще юноша, скромный, немного даже стеснительный, умевший внимательно слушать, начав говорить, удивительно быстро умел взять быка за рога, высказаться и хлестко и убедительно. Снова и снова юношеская горячность стремилась сказать: все, о чем я говорю, уже стало делом моей жизни и другого от меня не ждите. Правда и любовь — вот самое желанное! Всегда при этом чувствовалось, что он сам внимательно следит за собственной своей речью, чему-то учится. И теперь, когда перед нами открыты — хотя бы и немногие из сохранившихся — его письма и дневники, видно, что давнее впечатление было верно: Толя Луначарский всегда учился быть человеком. Он унаследовал от родителей и широкий взгляд, и верный вкус, и горячую веру в идеалы социалистической эры. Это, пожалуй, первое, что следует о нем сказать.