Страница 12 из 57
Третье столетие насчитывает старый толстостенный дом на углу Чудовки и Крымской площади. Говорят, дом был дворцом вельможи Дурново. Позже дом перестроен: этажи нелепо сдвинуты, квартиры вперлись одна в другую, нелепые лестницы, нелепые печные устройства. Таким он и стоит, один из сотен памятников старой Москвы, в огне костров, в стуке и лязге строительной блокады. Молот ухает. Стены содрогаются. Доски, балки, щебень. У ворот что-то чадит, напоминающее паровоз Стефенсона, а по ночам ярко озарен вход в траншею — подкоп под старую и все-таки милую Москву.
День за днем дело «осаждающих» становится делом «осажденных». И так всюду: на Днепре, залившем прибрежные деревни, возникает Днепровский комбинат, не сегодня-завтра откроется Беломорский канал.
«Днепрострой стал возможен лишь после того, как поместья отдельных хозяев получили единого хозяина». Это уже трюизм. О чем тема? Одна из бесконечных разнообразностей темы о старом и о новом: как жили и как живем, как живем и как думаем жить.
«Здесь строят метрострой», — написал на воротах мелом наш дворник, его теперь величают смотрителем.
Трасса. Радиус. Открытый способ. Слова, значение которых еще вчера не всем было понятно, сейчас слышатся в нелепых комнатках старого дома чаще, чем, например, «сарай», «корыто».
Что спросит девочка Валя, прибежав из школы? Книжки на стол — и к Анечке или к брату Димке:
— Ну, сколько сегодня?
— Сто.
— Сто? Вчера было сто двадцать три.
— Сто двадцать три было к шести часам, а сейчас еще нет шести, так будет сто пятьдесят.
— Ого! Кубов?
— Кубов.
Свой дневник они пишут сообща, все трое:
«Уже совсем разрыли. Угол, где кровать бабушки, выпал, как зуб. Бабушка сердится, говорит: «Ужасно», а мама — «ужасно, как интересно. Переходи, говорит бабушке, к нам на чердак, а мы — к тебе». Не хочет. «Здесь, говорит, родилась, здесь и помру». Смешно…
Их девушки работают в штанах. Катят тачку с булыжником. Поля говорит: «Девушки, остановка у института Красной профессуры», а они не слушают — рассказывают, какое у кого платье. Ну, а бабушка свое: «Ты бы, говорит мне, и сама бы штаны надела».
Папа подробно объяснил: по Чудовке будут рыть открытым способом, это значит — вроде ущелья, а потом засыпят. А наш дом треснет. Жильцы канителят: «Что же это мы на субботник ходим. Сами сук пилим». Димка опять лазил под фундамент, туда машина, похожая на лошадь, пускает тепло.
Было смешное. Берта Абрамовна завелась с Ириной Сергеевной, кричит: «Про способы рассуждаете, а социалистическое имущество в свой сарай тащите. Думаете, жильцы не видели, сколько дров натаскали». А муж Ирины Сергеевны успокаивает: «Вот видишь, открытым способом не годится». Все рассмеялись…»
Вот опять за окном вспыхивают длительные молнии электросварки. Валя опять сидит над дневником. Быть может, ее глаз и душа видят и истолковывают происходящее не совсем так, как следовало бы, но полной точности и не надо, нужны страсть, интерес, мечтание.
Люди, безудержно устремившиеся к справедливости и добру, не хотят обмана. Все сущее держится добром.
Молнии вспыхивают. Неугомонно ухает молот. Дурит голову дым, просачивающийся в окно. Иней на стеклах светится сказочно…
Сейчас придет Дима, я обещал растолковать ему, как будет бегать поезд метро. Далеко ли?
«Далеко, — скажу я ему, — очень далеко. Это будет чудесное путешествие. Иди, иди непременно, если ты чего-нибудь да стоишь». Это же втолковываю и себе:
— Не уставай путешествовать!
Время проходит. Когда подсчитают итог на вещах, всем понятных, когда запах осени больше не будет смешиваться с вонью нищих подвалов, когда это наступит, тогда, должно быть, завершающаяся жизнь сомкнется с ее началом, и мне будут возвращены предметы, по которым вместе со своими ровесниками я учился узнавать мир. Но они будут возвращены обновленными, их обновит революционное перерождение.
Севастополь в августе 1941
Тот ошибается, кто считает, будто подневные записки — дневники — литературная форма, сама себя исчерпывающая. Тут часто и происходит самый нелицеприятный и строгий разговор с самым взыскательным собеседником — совестью. Нет лучшего материала для воспоминаний и новых размышлений, хотя многое и сохраняет интерес в первоначальной форме. Особенно верно это для дневников фронтовых.
Сумка от противогаза всегда бывала хорошим фронтовым товарищем. Чаще всего эта брезентовая сумка наполнялась записными книжками. Нередко вставал вопрос: лишняя банка консервов или пачка книжечек-тетрадок? Вопрос всегда решался в пользу маленьких, тщательно пронумерованных книжек. Записные книжки да письма от близких — ничего не было более ценного, незаменимого. В море на корабле, в десантной операции, на переднем крае под Севастополем, в окопе под Одессой пли под Новороссийском — всегда хотелось иметь при себе весь комплект, все, что ты успел записать. Это представлялось таким важным! Эта верность имела, впрочем, и слабую сторону. Случалось и так, что нарастающие осложнения боевой обстановки заставляли прежде всего подумать: что делать с драгоценным багажом? Очень трудный вопрос. Поторопишься — потом не простишь себе. Пропустишь какое-то мгновение — произойдет несчастье.
Помню, однажды под Ростовом-на-Дону наш катер ночью заблудился в ериках-протоках. Часть дельты была у врага. И вот в самом деле мы уже слышим окрики с берега. Стрельба. Пули разносят в щепки борта, мотор того и гляди заглохнет. И сейчас вспоминаешь то состояние — и тебя пробирает холод… Но вот мотор заработал веселее, катер дал ход — ушли.
О, как радостно — в который раз — заново перечитать маленькие книжечки. Несомненное и незаменимое сокровище! Ведь случалось и так, что чернила на этих страничках в буквальном смысле смешивались с кровью. И несмотря ни на что писатель па фронте по справедливости видел в этом накоплении свое назначение в бою и свое будущее — за столом…
И вот книжечки в клеенчатых переплетах опять передо мной. Что выбрать? Вопрос радостный и трудный, не менее трудный, чем иные минуты па фронте…
Пожалуй, выберем эти страницы: «Севастополь в августе 1941 г.».
Севастополь. 18 августа.
Утром Танцюра разбудил нас «жизнерадостным» сообщением:
— Оставили Кривой Рог и Николаев.
Никакого чувства. Этот товарищ из тех, для кого слова — действительность. Для нас нет ни факта, ни мысли, есть только словесные формулы, к которым он привык, которые облегчают его жизнь, оставаясь незыблемыми. Преданность этому миру догмы заменяет истинную жизнедеятельность. А вообще он скромный, неплохой парень, очень опрятный, с юношеским взглядом добрых глаз, с чистым румянцем во всю щеку.
Батареи рычали, им вторило отрывистое эхо над морем. Батареи рычали деловито. Деловитость придавалась пушечному реву настойчивостью, даже неумолимостью, с какою они делали свое дело.
У убитого краснофлотца нашли записку: «Если что, считайте меня коммунистом».
— Стоишь под огнем на мостике, внутри все заморозилось, а под мышкой, слышишь, течет что-то теплое.
Краснофлотец на батарее говорит:
— Нужно воевать усердно, внимательно. Я замечаю, что за время войны можно сделать людей лучшими. А что это такое? Всем нужно победить фашистскую Германию, а нашему комендору нужно, чтобы я извинился перед ним… Кто из нас прав?
— Стоять у пушки — надо знать все ее капризы.
Приезжал Константин Симонов. Говорят, поседел. В начале войны он был на Смоленском фронте.
На скамеечке сидели три девочки и говорили о том, что они пойдут в партизаны.
— Так ты же не устоишь на ногах, — со смехом говорила одна другой, — упадешь, когда начнут стрелять. Ты же никогда сама не стреляла.