Страница 22 из 24
На лице секретарши Момулова приветливая улыбка (оказывается, она на это способна). Момулов при моём появлении встаёт из-за стола, галантно здоровается за руку – кто бы мог подумать, что он на это способен! Усаживает напротив себя и сразу приступает к делу:
– Ховринский лагерь передислоцируется, сюда доставят на днях немецких военнопленных, нам нужен переводчик. Для оформления, засекречивания требуется много времени, а вы (лукавая улыбка) уже своя, так что сразу можете приступить к работе.
Действительно, я уже «засекречена» – дальше ехать некуда. Думай, думай, выпутывайся, иначе каюк…
Я давно заметила, что, вялая по части предприимчивости, в экстремальных ситуациях я вдруг мобилизуюсь. Делаю контр-предложение:
– А зачем вам я, если у вас есть зек-инженер Диканьский, прекрасно владеющий немецким языком!
– Да? – Момулов нажимает кнопку. Вошедшей секретарше: – Наведи-ка справки, числится ли за лагерем Диканьский (проще говоря, жив ли ещё).
Несколько минут светского разговора – что идёт в Большом театре, была ли на матче Динамо-Спартак (!).
Секретарша с порога сообщает, что Диканьский на месте. Опасность миновала. Было бы неудивительно, если бы я за истекшие сутки поседела… Решивший быть до конца галантным Момулов отправляет меня домой на своей машине. Едучи обратно, делаю два вывода. Один – что невольно получилось доброе дело: слабосильного книгочея Диканьского не ушлют доходить на пятидесятиградусный мороз куда-нибудь в Воркуту. И второе – вот что, мать, надо по-чеховски выдавливать из себя раба! Деревья, небо, птицы – мои, я имею на них право. Какого чёрта…
В те дни наведался ко мне ховринский парень из вольнонаёмных, привёз записочку от Нины. Я собрала ей посылку – со знанием дела. А потом освободилась и она. Только ей, увы, не попался начальник милиции, способный на благой порыв, и она уехала в Горький – в Горьком у неё была тётка. Но при минус шестнадцати в самом Горьком прописаться не могла и прописалась в деревне Бор, на противоположной стороне Волги. Училась в Технологическом институте и регулярно должна была ездить туда на пароходике-«финлянчике». В одну из таких поездок, поздней осенью, перегруженный финлянчик перевернулся и затонул. Спаслись немногие, особо выносливые, в том числе Нина: стало быть, началась пора везений. Главное из них – бурный роман с преподавателем теоретической физики из Москвы Виталием Лазаревичем Гинзбургом (ныне Нобелевским лауреатом). Хэппи-энд: они поженились. Но сколько Витя ни хлопотал, покуда был жив людоед, он, муж, не мог прописать в Москве жену. Многие годы они жили врозь.
11. Грубая политическая ошибка: Антонио Фогаццаро
В 1946 году в Институте иностранных языков им. Мориса Тореза – в просторечьи Инязе – ввели преподавание итальянского. Ведала итальянским отделением известный лингвист-лексикограф итальянистка Софья Владимировна Герье, дочь министра просвещения, основателя «Курсов Герье», Высших женских курсов, первого в России женского университета. Не помню, через кого от неё поступило приглашение посетить её в Инязе. Всем своим видом: сухонькая, прибранная, с кружевным жабо на уровне первой пуговицы белой – чуть с желтизной – шёлковой блузки, воспитанием и образованностью С. В. Герье была откуда-то из Серебряного века. Итальянский знала, как родной – отец послал её учиться в генуэзский университет и возил семью отдыхать в Нерви, под Геную.
Софья Владимировна, комплиментарно и настойчиво, предложила мне вести первый курс.
– Но я же не знаю грамматики! – честно призналась я. А сама думаю, как этой прелестной инопланетянке объяснить, что меня с моим тюремным прошлым отдел кадров на пушечный выстрел к Институту не подпустит.
Софья Владимировна замахала руками:
– Пустяки! Вот вам грамматика Мильорини. Сегодня выучите – завтра преподадите!
Ввиду крайней нужды отдел кадров меня пропустил и четыре года терпел.
Что касается преподавания, у меня была палочка-выручалочка: наследие Проппа. И дело пошло. Кстати, все студентки того первого курса, подопытные кролики, на которых я училась учить, стали преподавателями итальянского языка. Немного погодя я обнаружила: мне нравится, что происходит с людьми, когда они учатся и узнают то, чего раньше не знали, обнаружила, что профессия учителя – лучшая в мире. Отдаёшь себя, выкладываешься, казалось бы опустошаешься, подпитывая других, но потом они питают тебя, с лихвой отдают полученное – главным образом в виде удовлетворения от их успехов. И, как правило, это – друзья навсегда. Одни просто вошли в мою жизнь и остались в ней, другие выныривают в самых неожиданных местах и ситуациях, и это всегда радостное событие, тоже подпитка.
На очередном заседании кафедры романских языков заведующая кафедрой, преподаватель французского языка ещё царской выучки Зинаида Ивановна Степанова, призывала коллег обмениваться опытом – ходить друг к другу на занятия.
– Вот я, старуха, пойду поучусь у Добровольской, говорят, она интересно работает!
Рыхлая, подслеповатая Орнелла Артуровна Лабриола, единственный носитель языка на итальянском отделении (мама – Скворцова, но папа – Артуро Лабриола, неаполитанец), такой вопиющей несправедливости не вынесла и написала на меня донос в наркомат просвещения, поставила руководство в известность о том, что мною совершена грубая политическая ошибка: в качестве учебного текста предложена студентам новелла католика-реакционера Антонио Фогаццаро. Начальство распорядилось принять соответствующие меры.
А ведь у Орнеллы муж сгинул в лагерях, она на своём опыте знала, чем чреват донос. Однако преувеличенный комплимент, бездумно отпущенный мне Степановой, так её заел, что пришли в движение все склочные неаполитанские гены.
Меня вызвала Софья Владимировна, сказала, что на ближайшем заседании кафедры будет разбираться моё дело и умоляла покаяться. О том же, правда, с меньшим пылом, просила Степанова:
– Ну что вам стоит? И вопрос решится сам собой!
Я – ни в какую, в ход пошло пассивное сопротивление.
Судилище тянулось бесконечно. Коллеги выступали с гневными речами, возмущались моей политической слепотой.
Тут какое-то недоразумение! – отбивалась я. – Рассказ об эпидемии холеры в родных местах писателя, неподалеку от Виченцы, послужил ему поводом показать крестьянский быт, нарисовать интересные народные характеры. Не вижу в этой «Холере» ничего крамольного, и, стало быть, мне не в чем каяться. Точка.
Степанова удостоверилась, что меня не переубедишь, лишаться преподавателя, не имея перспектив замены, ей было не с руки, и она спустила дело на тормозах.
У моих дорогих друзей Ренато и Клаудии Чевезе есть дача в тех самых местах, где жил и творил Фогаццаро, автор одного из лучших романов итальянской литературы «Piccolo mondo antico» («Давнишний мирок»). На этой даче, в горах над Виченцей, в лесу, я гощу каждое лето, в июле, уже много лет; там мы, преподавательницы Венецианского университета Ка Фоскари, сочинили «Грамматику русского языка», морфологию и синтаксис, единственную с учётом грамматического менталитета итальянцев. Хоть её кто-то зело учёный и ругнул в рецензии за традиционность, но раскупается, как пирожки.
В 1950 году мне эту историю с Фогаццаро припомнили. В тот каннибальский год преподавателей Иняза выгоняли пачками. Выгнали и меня. Мотивировки были разные и всегда неуклюжие, а грех один – пребывание заграницей и, конечно, пятый пункт. В это время добивали «безродных космополитов», на очереди были «убийцы в белых халатах».
Студенты переполошились, ни за что не хотели со мной расставаться, написали петицию начальству… и ещё больше невзлюбили бедную Лабриолу. Они и в мирное время позволяли себе подурачиться, заходили в бакалейный магазин и спрашивали:
У вас есть сушёная лабриола?
Была, вся кончилась! – отвечала продавщица, не желая показать своей некомпетентности.
Софья Владимировна часто мне звонила, звала посидеть у неё. Она жила в арбатском переулке, в деревянном, одноэтажном отцовском особняке, непропорционально вытянутом, – небось, не раз достраивали в длину. За ним, впритык, построили многоэтажную школу, явно с расчётом, что хилый особнячок всё равно будет снесён. В 20-е годы, не дожидаясь уплотнения вроде того, что описано в «Собачьем сердце», Софья Владимировна, оставшаяся одна со старушкой няней, самоуплотнилась, то есть поселила приличных на её взгляд людей. Много лет она пыталась передать особняк в дар Моссовету, ей было не под силу его содержать, чинить крышу, но Моссовет не хотел лишних расходов, волынил. Себе она оставила комнату метров в 25, плотно-плотно заставленную мебелью красного дерева (кровать стояла за ширмой) – ей, наверное, дороги были эти вещи как память – и комнатушку для няни.