Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 122

— О вашем ученике, доктор, проявляют заботу… На днях вы услышите новости… Полагаю, вы останетесь довольны.

После этого разговора доктор возвратился домой в приподнятом настроении.

— Вот видишь, — сказал он жене, — вот видишь! Как хорошо, что я открыл им глаза!

Г-жа Риваль с сомнением покачала головой.

— Кто знает?.. Не доверяю я этому мертвому взгляду: он не сулит мальчику ничего хорошего. Когда твоя участь зависит от врага, уж лучше бы он сидел сложа руки и ничего не предпринимал.

Джек придерживался того же мнения.

XI

ЖИЗНЬ — НЕ РОМАН

Однажды, в воскресное утро, вскоре после прибытия десятичасового поезда, который доставил из Парижа Лабассендра и шумную орду неудачников, Джек, подстерегавший белку возле своей пресловутой вападни, услышал, что его кличет мать.

Голос доносился из рабочего кабинета д'Аржантона, из этой торжественной обители, откуда низвергались громы и молнии и долетали бестолковые замечания, где засел постоянно следивший за ним угрюмый враг. То ли его насторожил дрогнувший голос матери, то ли внутреннее чутье, сильно развитое у нервных натур, что-то под* сказало Джеку, но только он тотчас подумал: «Сегодня!..» — не трепетом стал подниматься по винтовой лестнице.

Он уже больше десяти месяцев не был здесь, и за это время в святилище произошло немало перемен. Прежнее величие, как показалось ему, несколько поблекло. Выцветшие на солнце и пропитавшиеся табачным дымом обои, продавленный алжирский диван, потрескавшаяся крышка дубового стола, грязная чернильница, заржавевшие перья — все тут было обшарпано и замызгано, как в дешевых кафе, где бездельники по целым дням ведут пустопорожние разговоры.

Одно только кресло времен Генриха II гордо возвышалось среди обломков былого величия. На нем и восседал д'Аржантон в ожидании Джека, а Лабассендр и доктор Гирш стояли по бокам, точно судебные заседатели. Дежурные посетители — племянник Берцелиуса да еще два-три седобородых субъекта — красовались на диване в облаках табачного дыма.

Джек в один миг разглядел судилище, судью, свидетелей и мать. Она стояла поодаль, у открытого окна, и, казалось, пристально смотрела на далекие поля, будто не желала видеть всего, что происходит, не желала принимать в этом никакого участия.

— Приблизься, отрок, — произнес поэт, в котором его кресло из старого дуба подчас рождало тяготение к «высокому стилю», — приблизься!

Голос его, несмотря на торжественность интонаций, звучал так сухо, так бесчеловечно, что казалось, будто это вещает само резное кресло времен Генриха II.

— Я уже не раз говорил тебе, Джек, что жизнь — не роман! Ты и сам мог в этом убедиться, видя, как я страдаю, как я бесстрашно сражаюсь в первых рядах на поприще литературы, не жалея ни времени, ни сил, порою изнемогая, но все же не сдаваясь, и упорно, вопреки злой судьбе, веду бой, великий бой! Теперь твой черед выйти на ристалище. Ты уже мужчина.

Бедному ребенку было всего лишь двенадцать лет!

— Ты уже мужчина. И теперь тебе следует доказать нам, что ты мужчина не только по годам и по росту, но и по духу. Я тебе позволил целый год развивать на лоне природы мышцы и ум. Некоторые обвиняли меня в том, будто я не забочусь о тебе. О рутинеры!.. Напротив, я наблюдал за тобой, изучал тебя, ни на минуту не спускал с тебя глаз. И благодаря этому неустанному и кропотливому труду, а главное, благодаря той непогрешимой методе наблюдения, которой — льщу себя надеждой — я обладаю, я тебя познал. Я увидел, каковы твои природные склонности и способности, твой нрав. Я понял, в каком направлении следует действовать, дабы это лучше всего отвечало твоим интересам, и, изложив свои соображения твоей матери, предпринял кое-какие шаги.

Тут д'Аржантон прервал свою назидательную речь, чтобы выслушать поздравления Лабассендра и доктора Гирша. Тем временем племянник Берцелиуса и прочие сосредоточенно и молча курили свои длинные трубки, покачивая головами, точно китайские болванчики, и ограничивались тем, что с надутым и важным видом повторяли:

— Хорошо сказано!.. Хорошо сказано!..





Растерявшийся мальчик силился хоть что-нибудь понять в этом запутанном, витиеватом наборе звонких фраз, которые носились где-то высоко над его головой, словно грозовая туча. И он спрашивал себя: «Что же сейчас обрушится на мою голову?»

Шарлотта по-прежнему смотрела в окно, козырьком приложив ладонь ко лбу, словно что-то высматривала вдали.

— Перейдем к делу! — внезапно выпрямившись в кресле, изрек поэт высокомерным тоном, который полоснул Джека, как удар хлыста. — Письмо, которое ты сейчас выслушаешь, скажет тебе больше, чем все объяснения. Прочти, Лабассендр!

Торжественный, как письмоводитель военно-полевого суда, певец достал из кармана плохо склеенное письмо, какие посылают крестьяне или новобранцы, и, несколько раз издав рыкающий звук, прочел:

«Литейное производство в Эыдре

(департамент Нижней Луары)

Любезный брат!

Как я уже сообщал тебе в последнем письме, я говорил с директором о молодом человеке, сыне твоего друга, и хотя этот молодой человек еще слишком молод и не совсем подходит в ученики, директор позволил мне взять его. Жить и столоваться он будет у нас. Обещаю тебе сделать из него в четыре года хорошего работника. Все у нас тут здоровы. Моя жена и Зинаида желают тебе всех благ, и Нантец тоже, и я тоже.

Старший мастер сборочного цеха

— Слышишь, Джек? — снова заговорил д'Аржантон с загоревшимся взором, выбрасывая руку вперед. — Через четыре года ты станешь хорошим работником, то есть займешь прекрасное, завидное положение на этой порабощенной земле. Через четыре года ты станешь священной особой — хорошим работником.

Джек отлично все слышал. Он будет «хорошим работником». Но чего-то он все же не постигал и судорожно старался понять.

В Париже мальчику случалось видеть рабочих. Жили они и в переулке Двенадцати домов, а возле самой гимназии находилась фабрика, где изготавливали фонари, и нередко он наблюдал, как около шести вечера она выбрасывала на улицу толпу людей в промасленных блузах с темными, мозолистыми, обезображенными тяжелой работой руками.

Сперва его поразила мысль, что он будет ходить в блузе. Ему пришло на память, каким пренебрежительным тоном говорила тогда мать: «Это рабочие, блузники», — как старательно она обходила их на улице, опасаясь испачкать свое платье. Напыщенные тирады Лабассендра о важнейшей роли рабочего в девятнадцатом веке не вязались с этими смутными воспоминаниями, придавали им иную окраску. Но одно Джек понял ясно — и это было горше всего: он должен будет уехать, расстаться с лесом, с его деревьями, зеленые вершины которых видны были ему сейчас, с семьей Ривалей, наконец, с мамой, которую он с такими муками вновь обрел и которую так горячо любил.

Господи, и почему она все стоит у окна и так равнодушно слушает, что тут говорится? Между тем она уже утратила кажущееся спокойствие. Судорожная дрожь сотрясала все ее тело, ладонь, которую она держала у лба, опустилась на самые глаза, точно для того, чтобы скрыть слезы. Как видно, она заметила что-то очень печальное там, вдали, на горизонте, куда прячется солнце, куда уходят мечты, где тают иллюзии, нежность и любовь.

— Значит, мне надо будет уехать? — спросил мальчик упавшим голосом, почти без выражения, словно высказывал вслух мысль, единственную мысль, поглощавшую его.

При этом простодушном вопросе все члены судилища переглянулись с презрительным состраданием. Но возле окна послышались рыдания.

— Через неделю и отправимся, дружище, — быстро сказал Лабассендр. — Я уже давно не видал брата. Кстати, это подходящий случай, чтобы снова погреться в огне моей старой кузни, черт возьми!

При этих словах он засучил рукава и напряг мускулы на своих громадных, волосатых, татуированных руках.

— Он неподражаем! — заявил доктор Гирш.