Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 111

— А вы, сударыня, не пойдете послушать моего брата? Пойти стоит, хотя бы для того, чтобы увидеть, какой он в костюме.

Ее по-крестьянски наивное описание этого нелепого костюма, от разрезов на берете до загнутых острых носков обуви, было для Ортанс настоящей пыткой — она не решалась поднять глаза на сестру. Розали извинилась: по состоянию здоровья она лишена возможности ходить в какие бы то ни было увеселительные места. А потом, в Париже немало таких заведений, куда не всякая женщина может пойти. Но крестьянка прервала ее:

— Извините… Вот я, например, пойду, а я женщина порядочная… Я никогда худыми делами не занималась. И насчет церковных обрядов все выполняю, что полагается.

Она говорила повышенным тоном; от прежней ее робости не осталось и следа, как будто в этом доме у нее уже были какие-то права. Но Розали была так добра, она была настолько выше этой бедной невежественной девушки, что не решалась оборвать ее, а главное, она помнила об ответственности, лежавшей на Нуме. Призвав на помощь всю чуткость своего доброго сердца, весь свой такт, она попыталась внушить ей правдивыми словами, которые лечат, хотя и слегка обжигают, что брат ее потерпел неудачу, что он не добьется успеха в неумолимом Париже, что им нет смысла упорствовать в унизительной борьбе, опускаться на дно артистической жизни — гораздо лучше вернуться на родину, выкупить свою ферму — средства на это им дадут — и забыть в труде, на лоне природы разочарование, постигшее их из — за этого злосчастного переезда в Париж.

Крестьянка дала ей договорить до конца, ни разу не прервав ее, — она только метала в Ортанс жалящие злобной иронией стрелы своего взгляда, словно вызывая ее на ответ сестре. Наконец, убедившись, что девушка не хочет говорить, она холодно заявила, что они не уедут, что у брата ее появились в Париже разного рода обязательства… самые разнообразные обязательства… от которых он отказаться не может. С этими словами она бросила себе на руку тяжелую, влажную от сырости накидку, висевшую на спинке стула, и с лицемерной почтительностью присела перед Розали.

— Счастливо оставаться, сударыня… Во всяком случае, благодарим вас.

Ортанс пошла ее проводить.

В передней, понизив голос, чтобы не расслышала прислуга, Одиберта сказала:

— В воскресенье вечером, да?.. В половине одиннадцатого, без опоздания.

И властно, настойчиво прибавила:

— Вы должны это для него сделать, для вашего бедного друга… Чтобы влить в него мужество… Ну чем вы рискуете? Я за вами зайду, я вас провожу домой.

Видя, что Ортанс колеблется, она сказала уже почти громко, с угрозой в голосе:

— Да что в самом деле! Вы ведь его суженая, да или нет?

— Приду, приду… — в страхе пролепетала девушка.

Когда она вернулась, Розали, заметив ее рассеянность и грусть, спросила:

— О чем ты задумалась, родная? Все твой роман? Он, наверно, у тебя очень продвинулся! — весело сказала она, обнимая сестру за талию.

— О да, он очень продвинулся…

Помолчав немного, Ортанс проговорила печально и глухо:





— Только я что-то не вижу, какая будет развязка.

Она уже не любила его, а может быть, и вообще никогда не любила. В разлуке и в том «нежном ореоле», который Абенсеррагу придавало несчастье, он издали показался ей человеком, с которым ее связывает сама судьба. Посвятить свою жизнь тому, кто все утратил — и успех и покровительство сильных людей, — это казалось ей гордым и благородным вызовом. Но в каком беспощадном свете предстало ей все по возвращении, какой ужас охватил ее, когда она поняла свою ошибку!

Прежде всего в первое же посещение Одиберты ее покоробили новые повадки этой девицы, ее беззастенчивость, фамильярность и тот взгляд сообщницы, который она бросала ей, шепча: «Он за мной зайдет… Тсс!.. Никому не говорите!» Все это показалось ей слишком поспешным, слишком дерзким, особенно попытка ввести молодого человека в дом ее родителей. Но крестьянке во что бы то ни стало хотелось ускорить события. И при виде этого комедианта, который с нарочито вдохновенным видом откидывал назад свою шевелюру, заламывал то так, то этак провансальское сомбреро на своей характерной голове, который был все так же красив, но теперь старался что-то из себя изобразить, Ортанс поняла, в каком она была заблуждении.

Вместо того, чтобы проявить некоторую робость, постараться как-то заслужить ее благородный порыв к нему, он хранил победоносный и самодовольный вид покорителя сердец и, не тратя времени на разговоры, — да и о чем он стал бы с ней говорить? — начал вести себя с утонченной парижанкой, как с какой-нибудь девкой из Камбет, — обнял ее за талию жестом вояки-трубадура и попытался притянуть к себе. Она тотчас высвободилась и обрела в этом движении разрядку для натянутых нервов, он же выказал лишь глуповатую растерянность, — тогда вмешалась Одиберта и принялась на чем свет стоит бранить своего братца: что это у него за манеры? Уж не в Париже ли он их перенял, в Сен-Жермейнском предместье, у своих герцогинь?

— Подождал бы хоть, пока она станет твоей женой!

А затем начала уговаривать Ортанс:

— Он так вас любит!.. Он просто сохнет по вас, вот беда-то!

Когда Вальмажур пришел за сестрой, он счел нужным напустить на себя мрачный и роковой вид, словно на картинке с изображением сцены из оперы:

Девушку могло бы это растрогать, но бедный парень был, по правде говоря, таким ничтожеством! Он способен был только отглаживать ворс на своей фетровой шляпе, рассказывать о своих успехах в благородном предместье или об актерской зависти. Однажды он битый час разглагольствовал о невежливости прекрасного Майоля, который не поздравил его после какого-то концерта, и все повторял:

— Вот он какой, ваш Майоль! Не очень-то он учтив, ваш Майоль.

Одиберта неизменно играла роль надзирательницы и проявляла суровость полиции нравов по отношению к этой довольно-таки холодной влюбленной парочке. Ах, если бы она могла заглянуть в душу Ортанс и увидеть, какой ужас, какое отвращение испытывает девушка при мысли о своей роковой ошибке!

— Ну же, трусишка, ну же, трусишка!.. — говорила она ей, стараясь выдавить из себя добродушный смешок, в то время как глаза ее пылали гневом. Она считала, что дело слишком затягивается, что девушка не решается бросить вызов родителям, которые, конечно, пришли бы в ужас от подобного союза. Как будто это имело значение для такого свободного и гордого существа, — была бы только в сердце настоящая любовь! Но как сказать «Я люблю его» и вооружиться, настроить себя на борьбу, как бороться, когда на самом деле не любишь?

Однако она обещала, и каждый день ее донимали новыми требованиями. Так обстояло и с премьерой «Скетинга», куда крестьянка силой готова была затащить ее, рассчитывая, что успех, рукоплескания помогут ей сразу добиться всего. После длительного сопротивления бедняжка согласилась выйти вечером потихоньку от матери, прибегнув для этого ко лжи, к унизительному заговору с прислугой. Она уступила из страха, по слабости характера, а, может быть, и в надежде, что там она вновь обретет те первые впечатления, тот исчезнувший мираж, что там снова вспыхнет безнадежно угасшее пламя.

XV

СКЕТИНГ

Где это?.. Куда она едет?.. Карета катилась долго-долго. Одиберта, сидя рядом с ней, держала ее за руки, успокаивала, говорила с каким-то лихорадочным оживлением… Ортанс ни на что не смотрела, ничего не слушала. В словах, произносимых визгливым голоском, сливавшимся со стуком колес, она не улавливала никакого смысла; улицы, бульвары, фасады домов являлись перед ней не в знакомом своем виде, а обесцвеченными, словно она смотрела на них, принимая участие в чьей-то траурной или свадебной процессии, — настолько захвачена была она своими внутренними переживаниями.

Наконец толчок, и они остановились у широкого тротуара, залитого белым светом, в котором особенно отчетливо вырисовывалось мелькание черных теней. Окошечко билетной кассы у входа в широкий коридор, беспрерывно хлопающая дверь, обитая красным бархатом, и непосредственно за ней зал, огромный зал, напомнивший ей своей обширной средней частью, круговыми проходами и оштукатуренными стенами англиканскую церковь, где она однажды была на свадьбе. Только здесь стены были увешаны афишами, размалеванными объявлениями с изображением пробковых шлемов и сорочек любого размера за 4 франка 50 сантимов — рекламой магазинов готового платья вперемежку с портретами тамбуринщика. Воющие голоса продавцов программ пытаются рассказать его биографию, вырываясь из оглушительного шума, где над говором движущейся туда — сюда толпы, над гуденьем волчков на сукне английских биллиардов, над голосами надрывающихся официантов, над отдельными музыкальными аккордами, прерываемыми доносящейся из глубины зала патриотической ружейной стрельбой, — словом, над всем господствует несмолкаемый шум роликовых коньков, мчавшихся взад и вперед по окруженной балюстрадой широкой асфальтированной арене, где волнами ходят цилиндры и дамские шляпы фасона «директория».