Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 111

XIV

ЖЕРТВЫ

Утро. Десять часов. Приемная министра народного просвещения, длинный, плохо освещенный коридор с темными обоями и дубовыми панелями, переполнена толпой просителей — одни сидят, другие топчутся на месте. Их становится с каждой минутой все больше и больше; вновь входящие протягивают свои карточки важному служителю с цепью, он берет их, осматривает и, не говоря ни слова, благоговейно кладет справа от себя на прикрытый промокательной бумагой столик, где он пишет при скудном дневном свете у окна, по которому стекают струйки мелкого октябрьского дождика.

Впрочем, некий посетитель, явившийся одним ив последних, имел честь расшевелить его величественную невозмутимость. Это плотный мужчина, загорелый, опаленный, просмоленный, с серьгами в виде двух серебряных якорьков, с голосом, как у охрипшего тюленя, — такие голоса можно часто слышать в прозрачной утренней дымке провансальских портов.

— Скажите, что пришел лоцман Кабанту. Он знает… Он меня ждет.

— Вы тут не один, — отвечает служитель, скромно улыбаясь своей шутке.

Кабанту не оценил его тонкого остроумия. Но он доверчиво смеется, растянув рот до ушей, украшенных якорьками. Работая плечами, он пробирается сквозь толпу, расступающуюся перед его мокрым зонтиком, и садится на скамье рядом с другим ожидающим, обладателем почти так же основательно выдубленной кожи.

— Эй, глянь! Да это Кабанту!.. Здорово!..

Лоцман извиняется. Он никак не может припомнить соседа.

— Да вы же меня знаете — Вальмажур… Мы познакомились там, в амфитеатре…

— А ведь и верно… Ну, парень, Париж тебя здорово изменил!

Тамбуринщик превратился в господина с длинными черными волосами, на артистический манер отброшенными назад, что при его смуглоте и иссиня-черных усиках, которые он все время крутит, делает его похожим на цыгана с ярмарки. При всем том — неизменно поднятый гребень деревенского петуха: тщеславие смазливого парня и музыканта, тщеславие, в котором переливается через край склонность к преувеличению, свойственная южанину, внешне, однако, спокойному и немногословному. Неуспех в Опере не отрезвил Вальмажура. Как все актеры, он приписывает неудачу проискам враждебной «шатни». Для него и его сестры слово это приобрело какой-то особый варварский оттенок, оно звучит как-то по-санскритски — шшаттия, словно название таинственного зверя, представляющего собой помесь очковой змеи и апокалиптического коня. Он говорит Кабанту, что через несколько дней состоится его первое выступление в большом кафешантане на бульваре — на эскетинге, во! — там он будет участвовать в живых картинах, и ему будут платить двести франков за вечер.

— Двести франков за вечер!

Глаза у лоцмана стали круглыми от изумления.

— А на улицах будут выкрикивать мою биографилью и наклеют на всех парижских стенах мой портрет в натуральную величину, в костюме трубадура былых времен, который будет на мне вечером, когда я буду выступать со своей мувыкой.

Костюмом он особенно гордится. Как жаль, что он не надел фуражку с зубцами и ботинки с длинным острым носком! Он пришел показать министру великолепный ангажемент, и на этот раз на прекрасной бумаге, которая была подписана без него. Кабанту смотрит на лист гербовой бумаги, исписанный с обеих сторон, и вздыхает.

— Тебе везет!.. А у меня вот уже больше года только одни надежды на медаль… Нума велел мне прислать бумаги, я и послал… А потом молчок — и насчет медали, и насчет бумаг, и насчет всего… Написал в морское ведомство — там обо мне ничего не знают… Написал министру — министр не ответил… А самая-то чертовина в том, что теперь я без бумаг, а у меня по поводу вождения начинается спор с капитанами судов, так они и слушать не хотят. Ну вот, раз такое дело, поставил я свою шлюпку на причал и решил: поеду-ка я к Нуме.

Несчастный лоцман чуть не плачет. Вальмажур утешает его, успокаивает, обещая поговорить о нем с министром, обещает вполне уверенным тоном, бодро крутя усы, как человек, которому ни в чем нет отказа. Впрочем, подобная самонадеянность свойственна не ему одному. Все, добивающиеся здесь аудиенции, — старые священники с благостными лицами, в парадных накидках, подтянутые, важные преподаватели, хлыщеватые, подстриженные на русский манер художники, грузные скульпторы с пальцами, похожими на лопаточку для глины, — все здесь держатся победоносно. Все они личные друзья министра, все убеждены, что их дело в шляпе, и все, входя в приемную, говорят служителю:

— Он меня ждет.

Знай Руместан о том, что они пришли, то, конечно… Это обстоятельство придает приемной министерства народного просвещения особый вид — здесь не увидишь, как в приемных других министров, бледных от волнения лиц, дрожащих от страха рук и колен.

— А кто у него сейчас? — громко спрашивает Вальмажур, подходя к столику служителя.





— Директор Оперы.

— Кадайяк?.. Знаю, знаю… Он как раз по моему делу.

После неудачи тамбуринщика в Опере Кадайяк отказался выпускать его. Вальмажур намеревался обратиться в суд, но министр, опасавшийся адвокатов и бульварных листков, передал музыканту просьбу взять жалобу назад, гарантировав ему порядочную сумму в возмещение ущерба. Именно эта сумма сейчас, видимо, и обсуждается, и не без горячности, ибо трубный глас Нумы поминутно раздается из-за двойной двери кабинета, которую, наконец, кто-то отворяет рывком.

— Не я ей покровительствую, а вы.

С этими словами толстый Кадайяк выходит ив кабинета, сердито шагает через приемную и сталкивается со служителем, который направляется между двумя рядами просителей к кабинету.

— Вам надо только назвать мою фамилию!

— Ему бы только знать, что я здесь!

— Скажите, что пришел Кабанту!

Служитель никого не слушает; зажав в руке несколько визитных карточек, он с важным видом заходит в кабинет. Дверь остается полуоткрытой; в широкую щель видна внутренность кабинета, отлично освещенного тремя большими окнами, выходящими в сад, и нижняя часть большой картины, изображающая подбитую горностаем мантию де Фонтана,[36] написанного во весь рост.

Затем служитель снова появляется в дверях. На его мертвенно-сером лице написано нечто вроде удивления. Он вызывает:

— Господин Вальмажур!

Сам музыкант нисколько не удивлен тем, что его принимают раньше других.

С сегодняшнего утра его портреты висят на всех парижских стенах. Он теперь персона, и министр уже не заставит его томиться ожиданием на вокзальных сквозняках. Самодовольно улыбаясь, он стоит посреди роскошно обставленного кабинета, где несколько секретарей, торопливо и растерянно ища что-то, переворачивают вверх дном ящики и картонные папки. Взбешенный Руместан, засунув руки в карманы, громыхает и бранится:

— Да найдите же, черт побери, эти бумаги!.. Затеряли их, что ли, бумаги этого лоцмана? Право же, господа, у вас тут такой беспорядок…

Он замечает Вальмажура. — Ах, это вы!.. — И тут же набрасывается на него, а за боковыми дверьми исчезают испуганные спины секретарей, уносящих целые груды папок.

— Слушайте! Долго еще вы будете донимать меня своей собачьей музыкой?.. Вам недостаточно одного провала? Сколько же вам их нужно?.. Теперь, говорят, вы красуетесь на стенах в маскарадном костюме… А это что за бред мне только что принесли? — Это ваша биография!.. Смесь пошлостей и вранья. Вы отлично знаете, что вы такой же князь, как я, что пергаменты, о которых столько разговора, существуют лишь в вашем воображении.

Грубым жестом человека, забывшегося в резком споре, он изо всех сил ухватил несчастного за борта пиджака и тряс его, не переставая говорить… Прежде всего у этого скетинга нет ни гроша. Это обманщики. Ему не заплатят, все, что он заработает, — это стыд и позор на его грязно размалеванном имени и на имени его покровителя. Газеты опять начнут издеваться: Руместан и Вальмажур, министерская свирель… При воспоминании об втих оскорблениях у Руместана тряслись полные щеки в порыве гнева, столь похожем на порывы тетушки Порталь, но еще более страшном в торжественной обстановке правительственного учреждения, где личности должны стушевываться перед званиями.

36

Фонтан, Луи (1757–1821) — французский писатель и политический деятель, один из идеологов реставрации.