Страница 2 из 5
Все идет своим чередом. Своим чередом я работаю, пишу, читаю, ем, выхожу под моросящим дождем на прогулки с Джеком. Думаю о другом, а нет-нет да и вспомнится мне Анна Седельникова.
И поздно вечером, погасив свет и уже засыпая, я опять вижу перед собой этот длинный крест, эту жестянку на нем и эти чахлые, сморщенные, увядающие цветы на могиле.
И вдруг меня пронзает мысль:
"Позвольте! Откуда же цветы?"
В самом деле, как они могли появиться, эти незабудки и анютины глазки, на старой, заброшенной могиле? Кто их посадил? Ведь не могли же они сохраниться с 1939 года?
Но, может быть, цветов и не было? Может быть, это воображение мое подрисовало их? Нет, цветы были, - ясно вижу, как ползут эти жухлые, поблекшие, но еще не потерявшие голубизны своей незабудки по раскисшей, размытой дождями земле.
И вот уже лезут в голову мне всякие романтические сюжеты. И, засыпая, погружаясь в сон, я думаю: "Надо проверить, узнать, надо сходить еще раз на лесное кладбище".
Однако побывать на кладбище удалось не скоро: некогда было, мешали дела, да и погода зарядила такая, что ни пройти, ни проехать.
Но вот однажды утром, уже в конце октября, я просыпаюсь и, еще не открыв глаз, чувствую, что на дворе - солнце. Так шумно, по-летнему гомозят птицы за окном, так легко и глубоко дышится, так нежно, матерински-ласково давит на веки что-то воздушное, светлое, невесомое, чему нет названия.
За окном все блестит, сверкает, переливается.
- Ну что ж, повезло нам с тобою, Джек. Собирайся, идем опять к нашим белым козочкам!..
Не сразу мы разыскали в лесу кладбище. Опять за оградой его бродили козы - теперь их было больше, к двум беленьким присоседилась еще какая-то совсем маленькая, серая на черных ножках. Пришлось и на этот раз оставить огорченного и возмущенного Джека за калиткой. Под его неистовый лай вошел я за ограду кладбища и направился в тот угол его, где среди прочих старых могил находилось и место упокоения Анны Седельниковой.
В солнечный день кладбище не казалось таким забытым и запущенным. То тут, то там яркими, праздничными пятнами мелькали сквозь рыжеватую зелень розовые, красные, яично-желтые и даже голубые бумажные розы на дешевых рыночных венках, кое-где виднелись тщательно выкрашенные в такие же ядовитые, попугайно-яркие цвета деревянные оградки, и, помню, уже не в первый раз подумалось мне, что за могилами близких многие у нас ухаживают с большим старанием и любовью, чем за собственным жильем.
Но вот я отыскал могилу Седельниковой - и останавливаюсь в недоумении. Цветы не только цветут, их кто-то привел в порядок. Чьи-то заботливые руки утрамбовали и поправили землю на могильном холмике, выпололи сорную траву на узенькой стежке вокруг могилы и даже слегка присыпали эту стежку желтым влажным песочком.
Кто же мог это сделать? Кто навещает эту эмигрантскую могилу? Откуда он приходит, этот человек?
И уже рисует воображение трогательную и замысловатую историйку о том, как революция разлучила двух подруг, или двух сестер, или дочь с матерью, и о том, как спустя много лет они встречаются - когда одна из них уже в могиле, а другая - на пороге могилы. В выходные дни или под праздники Седельникова-дочь, сама уже старуха, приезжает из Ленинграда, откуда-нибудь с Васильевского острова, в этот дачный поселок, пугливо оглядываясь, выходит из вагона электрички и, так же озираясь, волнуясь, не глядя в глаза встречным, мелкими шажками плетется по лесной дороге на этот затерянный в чаще погост. В хозяйственной сумке у нее - завернутая в газету цветочная рассада, лопатка или совочек. Тут же пакетик с завтраком, бутылка с питьем. Полдня копошится она на могиле, подсаживает и пересаживает цветы, ходит за песком, за водой, а потом, когда все уже сделано, долго стоит, крестится, шепчет слова молитвы и, опустив голову, льет слезы о матери своей и о своем далеком любимском детстве... А вволю наплакавшись и надышавшись сосновым воздухом, усаживается на соседний бугорок, раскладывает на коленях бумажную салфетку и с аппетитом закусывает - жует бутерброды с крутыми яйцами и пьет тепленький жидкий чай из лимонадной бутылки...
Много чего можно придумать, когда стоишь перед такой загадкой, как этот серый высохший крест и эти голубые неувядающие незабудки.
Но тут мои раздумья были самым нелепым образом прерваны. Несчастный Джек, не выдержав казни, которую я ему учинил, содрал с калитки проволоку и вломился на кладбище. Я услыхал его ликующий победоносный лай и душераздирающее мемеканье козочек, понял, в чем дело, и, не выбирая дороги, перемахивая через могильные бугры, кинулся к месту побоища. И пока бежал, услыхал самое неожиданное и даже, пожалуй, самое страшное - негодующий, визгливый старушечий голос:
- Куда? Куда? Уходи! Пошел! Ах ты непотребная! Ах ты фулиган этакий! Уйди! Брысь? Кому говорю? Уйди!..
Подбежал и вижу: тщедушная старушонка в сером городском плаще и в ситцевом белом платочке, размахивая, как палицей, клюкой, храбро наступает на моего Джека. А тот, огрызаясь и отбрехиваясь от нее, боком идет в атаку на полумертвых от страха козочек, которые сбились в кучу, притиснулись к забору и так жалобно плачут, так мелко и часто дрожат, будто их только что из проруби вытащили.
Не знаю, чем бы все это кончилось, не успей я схватить собаку за ошейник. Козочки тотчас метнулись врассыпную, а старухи, будто и не удивившись моему появлению, с ходу набросились на меня.
- Твоя? да? - гневно вопросила она, указывая клюкой на Джека.
Извинившись, я сказал, что собака действительно моя, но что она молодая, глупая, щенок еще.
- Да? Глупая? Щенок? Сам ты щенок! Фулиган ты, я тебе скажу! Ты что же это?.. Ты подумал, в кое ты место собаку привел?! Нахал ты, гражданин, вот ты кто!..
Не успел я рассердиться и обидеться, как бабка вдруг примолкла, прикрыла сухой пергаментной ладошкой глаза и вдруг застенчиво улыбнулась и уже не мне, а себе сказала:
- Фу, грех какой.
Подумала немножко, взглянула на меня искоса веселыми и смущенными голубыми глазами и махнула рукой:
- Ладно, иди, бог с тобой.
Повернулась и пошла, сгорбившись и опираясь на палку.
Прижимая к земле еще не остывшего, еще кипящего боевым пылом Джека, я смотрел ей в спину. Уши у меня горели. Все это было и в самом деле так нелепо, так по-дурацки глупо. Я выволок Джека за калитку. Надавал ему шлепков. Постоял, покурил, подумал. Кто она, эта бешеная бабка? Откуда она взялась? Не сторожиха ли здешняя? Если сторожиха, тогда ей, конечно, должно быть известно, кто навещает могилу Седельниковой. Может быть, попробовать зайти, спросить?..
И вот, поколебавшись, я сделал то, чего никогда прежде не делал: снял ремешок и привязал Джека к дереву. А сам вернулся на кладбище и отправился разыскивать свою недавнюю обидчицу. Искать ее пришлось недолго, белый платок мелькнул за кустами боярышника на одной из боковых тропинок. Я ошибся: конечно, это была никакая не сторожиха. Пригорюнившись и сложив на коленях руки, старуха сидела на низенькой лавочке перед побледневшим от времени красным дощатым обелиском. Это была та самая уже знакомая мне пирамидка, к одной из граней которой кто-то приколотил гвоздиками сложенные крестом лучины. На другой грани, лицом на запад, висит черная с белыми буквами дощечка и над ней - за стеклом, в рамке - выцветшая, пожелтевшая фотография молодого паренька, почти мальчика, в солдатской гимнастерке. Могила густо засажена цветами, даже по выгоревшим дощечкам обелиска юлят, бегут наверх, цепляясь за серые, вымытые дождями нитки, ярко-желтые бабочки настурций.
Волнуясь, я прошел несколько раз за спиной старухи. Не замечает меня. Постоял немного, помолчал, деликатно кашлянул. Вздрогнула, оглянулась, нахмурилась:
- Чего тебе?
- Вы меня, бабушка, простите, пожалуйста, - начинаю я самым дружелюбным и даже заискивающим голосом.
- Иди, иди... полно тебе... Не за что мне тебя прощать. Ты меня прости.
- Ну как же... Я все-таки виноват перед вами. Ведь как-никак это моя собака чуть ваших козочек не погрызла.