Страница 12 из 25
Если предположить, что между живым и мертвым существует некое различие высшего порядка, то оно заключается в том, что мертвый перестает удивляться. Правда, у мертвых, как и у пасущихся на лугу коров, имеется неиссякаемый запас времени на размышление. По колено утопая в клевере, коровы и после захода луны продолжают жевать свою жвачку. Мертвый может обследовать одну вселенную за другой. В его распоряжении целые миры вселенных. Вселенных, состоящих из одной материи. Материи, свободной от субстанции. Материи, в которую машина ума проваливается, будто в рыхлый снег.
Мне вспоминается ночь, когда я любопытства ради решил умереть. Пришел Кронски и дал мне проглотить горсть безобидных белых пилюль. Я их проглотил, а после его ухода настежь распахнул окна, сбросил покрывала и в чем мать родила улегся в постель. За окном бушевала вьюга. Ледяной ветер гулял по всем четырем углам моей комнаты, завывая, словно мощный вентилятор.
Я заснул, мирный, как клоп. На рассвете, открыв глаза, я с удивлением обнаружил, что я вовсе не в загробном мире. Однако утверждать, что остался в живых, я бы тоже не стал. Не знаю я, что умерло. Знаю только, что исчезло все то, что служит исходным материалом, из которого слагается нечто, именуемое жизнью данного индивида. Все, что у меня осталось, это машина – машина ума. Я, как солдат, получивший наконец желаемое, был отправлен в тыл. «Aux autres de faire la guerre!»[6]
Жаль только вот, на моих останках не было бирки с наименованием конкретного пункта назначения. Я перемещался назад, вспять – подчас со скоростью пушечного ядра.
Все выглядело таким знакомым, но при этом – ни одного указателя входа! Когда я говорил, мой голос звучал как магнитофонная запись, поставленная задом наперед. Я весь был не в фокусе.
ЕТ НАЕС OLIM MEMINISSE IUVABIT[7]
Я оказался на редкость прозорливым, начертав сей бессмертный стих из «Энеиды» на унитазном бачке, нависавшем аккурат над Стасиной раскладушкой.
Наверное, я уже описывал наше жилище. Пускай. И тысячи описаний мало, чтобы передать реальность атмосферы, в которой протекало наше житье-бытье. Ведь именно здесь я, как Шильонский узник, как божественный Маркиз, как сумасшедший Стриндберг, и изживал свое безумие. Мертвая луна, оставившая всяческие попытки показать свое истинное лицо.
Обычно было темно – это мне запомнилось больше всего. Зябкий сумрак могилы. Вступая во владение вверенной мне территорией в период снегопада, я не мог отделаться от ощущения, что снаружи весь мир так навек и останется лежать под этим мягким ковром с пушистым белым ворсом. Звуки, проникавшие в мои протухшие мозги, всегда были слегка приглушены безразмерным снежным одеялом. Я обитал в Сибири ума, это уж будьте уверены! Товарищами моими были волки и шакалы, чей жалобный вой лишь изредка прерывался то позвякиванием ямского колокольца, то громыханием молоковоза, доставлявшего питание в край обездоленных сирот.
Ближе к утру, как правило, можно было рассчитывать на возвращение обеих красоток. Они заявлялись под ручку, свеженькие, как маргаритки, разрумянившиеся от мороза и в возбуждении от богатого событиями дня. Периодически заглядывал сборщик счетов – он долго и упорно колотил в дверь, после чего растворялся в снегу. Или безумец Осецки, который всегда чуть слышно скребся в оконное стекло. При этом постоянно валил снег: то падал крупными мокрыми хлопьями, похожими на тающие звезды, то вдруг взвивался вихрем, словно поперхнувшись колючими гиподермическими иглами.
В ожидании я только туже затягивал ремень. Я обладал терпением не святого, ни даже мученика, но холодным, расчетливым терпением преступника.
Убей время! Убей мысль! Убей муки голода! Одно сплошное беспрестанное убийство… Сублимируй!
Различив сквозь линялые портьеры силуэт кого-нибудь из друзей, я даже мог открыть дверь – не столько для того, чтобы пригреть родственную душу, сколько глотнуть свежего воздуха.
Начало разговора всегда было одно и то же. Я так к этому привык, что после ухода гостей разыгрывал его на пару с самим собой.
Обычное начало в духе Руя Лопеса:
– Что ты с собой делаешь?
– Ничего. А ты?
– Я? Ты что, спятил?
– Но что же ты делаешь целыми днями?
– Ничего.
Далее – неизбежная экспедиция по карманам с целью нашарить две-три завалявшихся сигареты и наскрести немного мелочи, затем – марш-бросок за каким-нибудь творожным пудингом или пакетиком пончиков. Если было настроение, я предлагал партию в шахматы.
Вскоре гасли сигареты, потом свечи, а там и разговор.
Когда я снова оставался один, меня одолевали наисладчайшие, наиудивительнейшие воспоминания – о людях, местах, разговорах. Гримасы, жесты, голоса, столбы, парапеты, карнизы, горы, луга, ручейки… Разрозненные, смещенные во времени, они накатывали на меня волнами, сыпались, словно сгустки крови среди ясного неба. Вон они, все in extenso[8], мои сумасбродные «сопостельники» – самая дремучая, самая причудливая, самая диковинная коллекция, какую только может собрать человек. Все – перемещенцы, все – потусторонники. Уитлендеры – все как один. И такие при этом милые и славные! Просто ангелы, на время подвергнутые остракизму и благоразумно спрятавшие крылья под своими ветхими домино.
Именно во тьме, петляя по пустынным улицам, оглашаемым диким воем ветра, я чаще всего и набредал на кого-нибудь из таких вот «ничтожеств». Меня могли окликнуть, чтобы попросить огня или стрельнуть гривенник. Не знаю, но мы почему-то сразу жали друг другу руки, сразу переходили на тот самый жаргон, что в ходу у одних только ангелов, изгоев и парий.
Зачастую достаточно было элементарного жеста откровения со стороны незнакомца, чтобы запустить механизм. (Разбой, воровство, насилие, дезертирство – признания сыпались, как визитные карточки.)
– Понимаешь, я был вынужден…
– Ну! Еще бы!
– Война, папаша вечно вдрызг, сестренка в блуд ударилась… а тут, как назло, топор под руку попался… К тому же я всегда хотел писать… Понимаешь?
– Ну! Еще бы!
– Да еще эти звезды… Осенние звезды. И новые, неведомые горизонты. Совсем новый и при этом такой старый мир. Ходишь-бродишь, скрываешься, рыщешь… Выглядываешь, высматриваешь, вымаливаешь… вечно меняешь кожу. Новый день – новое имя, новый промысел. Вечно бежишь от себя. Понимаешь?
– Ну! Еще бы!
– К северу от экватора, к югу от экватора… ни отдыха, ни покоя. Нигде – ничего – никогда. Жизнь – яркая, богатая, насыщенная – отгорожена от нас бетонной стеной и колючей проволокой. Нынче здесь, завтра там. Вечно с протянутой рукой – молишь, просишь, умоляешь. Мир глух. Глух, как камень. Щелкают затворы, грохочут пушки; мужчины, женщины и дети – все вповалку, черные от запекшейся крови. И вдруг – цветок. Фиалка какая-нибудь… и груды гниющих трупов ей на удобрения. Я понятно излагаю?
– Да уж куда понятнее!
– Я все больше и больше сходил с ума.
– Еще бы!
И вот берет он топор – острый такой, блестящий – и давай рубить… туда голова, сюда руки-ноги, а там и пальцы и пальчики. Шарах, шарах, шарах – как шпинат на кухонном столе. Его, разумеется, ищут. А когда найдут, посадят на электрический стул. Справедливость восторжествует. На каждый миллион забитых, как скот, людей одного затравленного, неприкаянного монстра казнят по-человечески.
Понимаю ли я? – Превосходно.
Что такое писатель, если не подельник, судья и палач? Разве я не был сызмальства сведущ в искусстве обмана? Разве я не искалечен травмами и комплексами? Разве я не запятнан грехом и позором средневекового монаха?
Что может быть естественнее, понятнее, простительнее и человечнее этих чудовищных выплесков ярости одичалого поэта?
Все эти номады исчезали из моей жизни так же необъяснимо, как и появлялись.
6
«Пусть другие воюют!» (фр.)
7
«Когда-нибудь и об этом будет вспомнить приятно» (лат.).
8
Целиком, полностью (лат.). Здесь: в комплекте.