Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 38

Воспитанницы на этот раз стояли в церкви группами, кто где хотел и не по ранжиру, как выстраивались обыкновенно.

Некоторые из отцов и матерей, в виде особого почета и по особому приглашению Леонтьевой, присутствовали вместе с нами за последним прощальным молебном, но на этот раз они были почти лишними между нами.

По окончании молебна отец Красноцветов обратился к нам с прощальным напутственным словом, которое мы все выслушали со слезами.

Горе постепенно охватывало всех… Не оставалось в душе места ни для новизны впечатлений, ни для незнакомого, но радостного ощущения свободы… ни для молодого задора, от которого так широко веяло избытком юных сил…

На всех глазах были непритворные слезы, во всех молодых сердцах было искреннее горе… и одно только горе!

Благословив каждую из нас отдельно и каждой вручив по изящно переплетенному маленькому Евангелию, отец Красноцветов с высоты амвона еще раз перекрестил всех нас одним общим крестом и внятно, но с дрожью в голосе проговорив:

– С Богом… на новый, широкий жизненный путь! Благослови вас Господи!.. Прощайте!.. – торопливо удалился в алтарь.

В коридорах, куда мы устремились толпою, происходило наше прощанье с профессорами, которые все тут же разъезжались, не возвращаясь с нами в актовую залу и не дожидаясь нашего отъезда.

Один Тимаев только остался с нами до последней минуты и раздал или, лучше сказать, продиктовал нам стихи, тут же им написанные, под впечатлением только что пережитых торжественных минут. Стихотворение было полное чувства, ума и души, как все то, что когда-либо говорил и писал этот замечательный человек.

Всего стихотворения я не помню, но начиналось оно словами:

Но молодость брала свое, и вновь живой, кипучею волной вбежали мы все в большую залу, где, уже начиная терять терпение, ждали нас родные…

Тут началось настоящее последнее прощанье… Слышались поцелуи, рыдания… а местами лучом света прорывался взрыв молодого беззаботного смеха… Родные торопили пас. Их дома ждали обычные ежедневные заботы… нам еще не знакомые.

Весь наш мир был еще по сю сторону институтских дверей…

Но вот в дверях этих появился наш «Скалозуб», полицеймейстер барон Г[ейкинг], в своем парадном мундире, с султаном из петушиных перьев на треугольной шляпе… Он сделал знак нашему старому швейцару Антону, облеченному в красную придворную ливрею… Тот широко отворил обе половинки массивных тяжелых дверей… и молодая толпа живым, веселым роем хлынула за заповедный порог навстречу новой, неведомой жизни…

Тут, на первых же порах, еще у самого институтского порога, уже резко обозначились жизненные ступени… на ожидавшей всех нас общественной лестнице.

Одним раззолоченные ливрейные лакеи почтительно подавали дорогие собольи шубы; другим на плечи набрасывались более дешевые лисьи меха; были и такие, на которых поверх белых бальных платьев натягивались простые и дешевые суконные шубки.

Кареты ожидали почти всех, но и экипажи так же разнились один от другого, как и шубы. Была масса своих, дорогих лошадей… были и дешевые извозчичьи экипажи, на часы взятые с дешевых бирж[158]…

Барон Г[ейкинг] со своей треуголкой и с петушиным султаном своим все время стоял на парадной лестнице, почтительными поклонами и приветливыми улыбками провожая весь этот сонм взрослых девиц, которых он за девять лет перед тем встречал тут же такими маленькими, беспомощными девочками…

Старый Антон тоже кланялся нам, усердно моргая своими подслеповатыми глазами…

Экипажи один за другим отъезжали от подъезда…

Из окон высовывались молодые головки…

Веселые молодые личики светлой улыбкой издали в последний раз прощались с институтом…

Императрица Александра Федоровна сдержала данное нам слово, и, когда мы на другой день после выпуска все съехались к 12 часам в Смольный уже в парадных городских туалетах, – государыня приехала тоже и прошла в большую актовую залу, в которой мы все ее ожидали.

Она с обычной своей милостивой лаской поздоровалась с нами, с улыбкой осматривала нас в наших «светских» туалетах и, в последний раз простившись с нами, уехала, пожелав всем нам много счастья на пороге новой жизни.





Не для всех это милостивое желание сбылось… не всех улыбкой встретила судьба…

Но все мы с одинаковой горячей благодарностью вспоминаем о родных стенах Смольного монастыря, и в сердцах всех живет неизменно кроткий и грациозный образ незабвенной императрицы Александры Федоровны.

Вспоминая о последнем прощальном визите императрицы, не могу не вспомнить и об оригинальной выходке одной из только что выпущенных институток, хорошенькой и неугомонно-веселой Катеньки Т[имлер], польки по рождению и, главным образом, по привязанности к родине, которую она любила с каким-то слепым обожанием. Это не мешало ей так же преданно и безгранично любить и всю царскую фамилию без изъятия; мы были вообще плохие политики!

Катенька была круглая сирота; где-то в Польше у нее была бабушка, которая ее вырастила, но которая приехать за ней в Петербург, ко дню ее выпуска, не могла, почему Кате и пришлось из Смольного на время переселиться к какой-то двоюродной тетке.

И вот на другой день, к часу, назначенному императрицей, в числе прочих явилась и Катенька Т[имлер], сразу поразившая нас всех оригинальностью своего туалета. Платье на ней было новенькое и очень щегольское, шляпка белая, очень элегантная и нарядная и… ко всему этому на плечах у нее оказалась громадная турецкая шаль, быть может, и очень дорогая, но надетая вкривь и вкось и вовсе не шедшая к ее шаловливому молодому личику. Она на ходу как-то неловко куталась в эту злополучную шаль, то волоча ее по полу, то наступая на нее.

Мы все обратили внимание на несообразность ее наряда, но спросить объяснения никто не решался.

Бросился этот оригинальный наряд и в глаза императрице, и она, лично знавшая живую шалунью Катю, подозвала ее и с улыбкой спросила, что на ней за дорогой, но старушечий наряд? (Шаль, кстати сказать, оказалась турецкой и очень дорогой.)

На вопрос императрицы Катя покраснела и еще плотнее закуталась в свою дорогую шаль.

Императрица повторила вопрос.

Молодая шалунья неудержимо расхохоталась.

Государыня, сама смеясь, приказала ей снять глупую шаль, но… это оказалось неисполнимым!

На поверку выяснилось, что Катенька, проспав утром и испугавшись, что не поспеет в Смольный к часу, назначенному императрицей, вскочила и, наскоро накинув на себя едва зашнурованное вкривь и вкось платье, прикрыла беспорядок своего туалета наудачу схваченной у тетки шалью и в этой амуниции незаметно шмыгнула в карету, так как все мы в этот день приезжали в Смольный одни в сопровождении только лакеев на козлах.

Императрица очень смеялась, велела молодой шалунье пройти в свой бывший дортуар и там одеться как следует и, когда она вернулась, смеясь, спросила ее:

– Что, поправила ты свой «гибельный» туалет?

Эпитет этот оказался пророческим, и впоследствии туалет Катеньки Т[имлер] оказался действительно «гибельным» не только для нее, но и для ее мужа.

Вскоре после выпуска она вышла замуж за молодого человека Б[арановско]го, который, быстро идя по службе, в конце 50-х годов был уже вице-губернатором, а в 1862 году назначен был губернатором одной из центральных губерний.

Катенька Б[арановск]ая горячо любила мужа, но еще сильнее любила свою родную Польшу, и во время восстания 1863 года[159] она, невзирая на пост, занимаемый мужем, облеклась в глубокий траур, распустила длинный черный шлейф и надела на руки черные католические четки с большим крестом. За эту неразумную фантазию муж ее поплатился местом[160].

158

Имеется в виду извозчичья биржа – стоянка извозчиков.

159

Имеется в виду восстание 1863 – 1864 гг., проходившее на территории Царства Польского, Литвы, северо-западной Белоруссии и Правобережной Украины, имевшее целью восстановление независимости Польши; было подавлено.

160

Соколова очень неточно и частично неверно излагает события жизни Е. К. Тимлер и Е. И. Барановского. Барановский в 1858 – 1861 гг., занимая должность оренбургского губернатора, принял активное участие в проведении крестьянской реформы, всячески отстаивая права крестьян. Из-за жалоб помещиков и своей репутации либерала он в 1861 г. был перемещен губернатором в Саратов. У жены его был тут либеральный салон, и местный жандарм негативно характеризовал его в донесениях в III отделение. В результате в 1862 г., до начала Польского восстания, он был уволен.