Страница 42 из 51
Маша, бледнея, стояла в нерешительности.
— Замахивайся, дура,— закричал Сергей,— замахивайся! Не ударяй, только замахнись. Ну!
Обрадовавшись, что не нужно убивать, Маша замахнулась ножом. Сверкнул блиц — один из людей сфотографировал сцену.
— Учти,— сказал Сергей,— будет фото. Прикончим мы его этим же ножом, а на нем твои отпечатки пальцев. Уж теперь ты по горло с нами. Иди и жди в машине.— И, обернувшись к связанному, спросил: — Так скажешь, где документы? Нет? Ну, что ж...
Маша прошла уже метров двадцать, когда услышала за спиной дикий вопль. Крик повторился. Еще, еще... Она бежала по тропинке, заткнув уши, слепая от слез, спотыкалась, падала, поднималась и снова падала.
Наконец вся исцарапанная, в разорванной одежде прибежала к машине и зарыдала, уткнувшись в сиденье.
Сергей, злой, запыхавшийся, пришел только через полчаса. Маша молча курила.
— Вот, подлец,— бормотал Сергей, разворачивая машину.— Ничего не сказал! — И, помолчав, добавил не то с завистью, не то с восхищением.— Бывают же настоящие мужики на свете! А, Маша? Бывают?
— Бывают,— раздался с заднего сиденья покорный голос.
И все пошло по-старому. Она просто стала больше курить. Попробовав однажды марихуаны, она теперь все с большим удовольствием «баловалась», как она выражалась, этим наркотиком. Стала больше пить. Водка — это было что-то «тамошнее». От родины, от своей родины она только и имела, что водку, да и то местную, «смирновскую», неудачную подделку каких-то потомков белоэмигрантов.
Больше внимания стала она уделять своим поклонникам. Она радовалась, что может с кем-то встречаться, не донося о каждом шаге своего любовника. Знала, что, расставшись с ней, этот человек не умрет «попав под машину» или «неосторожно купаясь». Те, другие, «объекты», тоже были, но Маша старалась избегать разговоров об их планах. Передавая содержание бесед Сергею, она кое-что утаивала, скрывала главное, а раза два просто выдумывала все от начала до конца. Делала она это довольно ловко и, когда один из «объектов», чьи речи и планы она скрыла, неожиданно уехал на родину, Сергей досадливо сказал.
— Хитрый черт оказался. Провел нас с тобой. Накладка.
Маша теперь иногда украдкой читала «их» газеты, слушала радио из Москвы и удивлялась, как могли убить ее брата, расстреливать те же люди, которые столько хорошего делают на своей земле. А Сергей говорит другое, он же знает. Потом безнадежно махала рукой — разве разберешь, кто говорит правду, кто лжет. Все они хороши...
И вот новое задание. Сергей посадил Машу с завязанными глазами в машину и ночью увез куда-то за город. Там — в уединенной вилле ее ввели в кабинет к человеку, чье лицо было скрыто в тени. Судя по всему, это был начальник Сергея.
— Вот что,— сказал человек,— вы поедете на Побережье, сядете на лайнер «Атлантида», идущий в Австралию, и будете изображать французскую журналистку. Вы говорите без акцента, не глупы, знаете жизнь, знаете Европу — вам удастся сойти за корреспондентку журнала мод. Если нужно, почитайте что-нибудь на эту тему. На корабле плывет в Австралию смешанная группа ученых, в том числе и советские. Одного из них нужно склонить к невозвращенчеству. Вы понимаете, что я имею в виду? Отлично. Если сумеете сделать так, чтоб все произошло с шумом, чтоб он сделал антисоветское заявление и т. д., совсем здорово. Если останется и сбежит тихо — тоже сойдет. Дальше наша забота. Сами не попадайтесь. И не подведите — мы вас из-под земли достанем. Зато если все будет в порядке — считайте, что это ваше последнее задание: вернем вам все пленки, фото, расписки, вручим две тысячи долларов и отпустим на все четыре стороны. Поняли?
— Поняла...
На минуту где-то затеплилась надежда. А вдруг не обманут, а вдруг, наконец, свобода...
Сергей сам отвез Машу на Побережье и показал «объект».
...И вот теперь каждый день Мари слушала передачи радиостанции «Родина». Стихи, которые читали дикторы, прекрасные песни, сообщения о жизни в России, письма из Канады, Австралии, Америки, Франции или Бразилии от сотен земляков, рассказывающих о себе, о своей любви к далекой отчизне... все это буквально переворачивало ее душу И задолго до очередной передачи она уже вся была охвачена волнением.
Теперь она откровенно расспрашивала Озерова о Советском Союзе, о мельчайших подробностях неведомой ей жизни.
Ну и что? Догадается. Пускай! Ей все равно, да он наверняка уже догадался. Он все видит, все понимает. Но тогда почему ничего не говорит, почему не гонит ее прочь?
Сердце разрывалось от тоски, голова — от вопросов. А может быть, он не будет ее презирать. Может быть, и ЭТО поймет? Все поймет? Боже мой, чего бы она не дала за возможность объяснить ему свою жизнь, рассказать, надеясь на прощение...
«Надо что-то сделать, что-то предпринять,— лихорадочно думала Мари,— но что? Что?» В минуты спокойных раздумий ее охватывало отчаяние. Она понимала, что выхода нет.
Наверное, он уже многое понял. А если он будет знать все? И когда она представляла себе устремленные на нее глаза с выражением презрения и гнева, то готова была выть от тоски...
Тогда она спешила в бар и топила тоску в вине.
Иногда у нее с Озеровым бывали странные разговоры. Внешне это казалось просто беседой на отвлеченные, а иной раз даже на конкретные темы, но словно истинное содержание за шифром, за словами этих бесед крылся тайный смысл. И не понимала Мари, оба они участвуют в этой игре или она одна.
Газеты сообщили о казни в США известного преступника. Десять лет назад вынесли смертный приговор, но потом начались кассации, проволочки и только накануне приговор был приведен в исполнение.
— Как вы думаете,— спрашивала Мари,— что он пережил за эти годы? Ведь он сидел в камере смертников? Неужели он все время надеялся?
— Почему же нет? — отвечал Озеров.— Человеку свойственно надеяться до последней секунды. И это одна из самых замечательных человеческих черт!
— Что может дать надежда...— Мари безнадежно махнула рукой.
— Желание бороться! Желание и силы бороться до конца!
— Но ведь он знал, что виновен! Что ему не простят его вину — три убийства! На что ж он надеялся?
— Может быть, на побег,— пожимал плечами Озеров.— Может быть, на амнистию. А может, на атомную войну. Но на что-то надеялся.
— Я бы повесилась, будь я на его месте,— качала головой Мари.
— Ну, Маша,— Озеров улыбался, глядя ей в глаза,— каждому свое. Вы бы вообще не могли быть на его месте. Вы же не убийца, не преступница. Самое страшное преступление, какое вы могли совершить, — это за взятку разрекламировать плохое платье. Верно ведь?
— А если б я была преступницей, тогда что? Вешаться?
— Перестаньте, Маша. — Озеров отмахивался от этих слов. — Все зависит от проступка. Ведь там много степеней — есть умышленные и случайные, серьезные и мелкие. Преступник может быть закоренелым, готовым без конца повторять свое преступление, и раскаивающимся. Общих правил тут нет. Вы, например, — он снова улыбался, — закоренелая преступница, на вашей совести много загубленных жизней, но... не по вашей вине, такая уж вы уродились красивая. Не можете же вы начать хромать или повязать один глаз черной повязкой?
Озеров смеялся.
А Мари, пока он говорил, бросало то в жар, то в холод. Она никак не могла решиться задать вопрос, который уже столько времени не давал ей покоя. Но случай был слишком благоприятный. Когда еще так повернется разговор?
— А если б я была преступницей, вы бы казнили меня? — Мари не смотрела на Озерова, стараясь говорить как можно непринужденней.— Или...— она перевела дыхание,— или могли бы простить?
В сгустившихся сумерках лица ее не было видно. Она зажмурила глаза, изо всех сил вцепилась в поручни. Ох какими долгими показались ей те несколько секунд, что не было ответа.
— Видите ли, Маша,— заговорил наконец Озеров,— прощение зависит от вины. Не представляю, чтобы вы могли совершить что-нибудь такое, чего нельзя было бы простить. При условии, конечно, что вы понимаете свою вину. Но прощение можно выпрашивать, а можно заслужить. Мне кажется, что человек, совершивший даже серьезный проступок, всегда может сделать что-то такое, что искупит его вину.