Страница 3 из 51
А Робби? Даже его, Маккензи, колоссальные деньги не смогли извлечь Робби из-за решетки, за которую он угодил на двадцать лет. Слава господу, что удалось спасти его от смертной казни. Девушек похоронили. Все знали виновных. О них писали газеты. Имя истинного виновника знали немногие. Он знал...
Маккензи, запрокинув рыжую, без единого седого волоса, голову, допил содержимое бутылки прямо из горлышка, потом решительно встал, надел пиджак и поднял телефонную трубку:
— Портье? Немедленно счет. Позвоните на аэродром, закажите билет на первый же самолет в Монте-Карло! Что значит нет? Ну, черт с ним, до Ниццы, не знаю, где у них там аэродромы. И пришлите за вещами.
Он собрал раскиданные по всему номеру вещи, запихнул их в чемодан и спустился вниз.
Уплатив по счету, сказал портье:
— Позвоните Леверу в «Отель де Рюсси» и Шмелеву в «Метрополь». Скажите, чтоб на вокзале не ждали. Я улетел и буду ждать их в Монте-Карло. Все.
Положив в руку портье скомканный чек, Маккензи торопливо прошел к такси и вскоре уже мчался по вечернему шоссе на аэродром Коэнтрен.
Отчеты и письма, которые посольская оказия бралась назавтра рано утром захватить в Москву, Шмелев и Озеров закончили писать поздно вечером.
— Ну все,— Шмелев удовлетворенно потянулся.— Теперь надо размяться. Пройдем, Юра, небольшой кружок...
— Нет, Михаил Михайлович, вы извините, я хочу брату письмо написать. Когда теперь случай представится...
— Ну ладно, пиши, а я пройдусь.
Шмелев надел плащ, шляпу и вышел из отеля.
Широкий сквер, отделявший «Метрополь» от озера, был искусно подсвечен. Невидимые прожекторы выхватывали из темноты лужайки, кусты, клумбы, листву деревьев. Кое-где среди цветов мелькали красные, желтые, синие фонарики. Громадная стрелка светящихся часов-клумбы бесшумно отсчитывала секунды. Сквозь листву мерцали огни летнего ресторана. Звучала музыка.
Шмелев вышел на набережную. Гигантской золотой подковой окаймляли ее гирлянды лампочек, на противоположной стороне озера сверкали огни ресторанов и казино, слева над крышами вспыхивали и гасли красные, белые, зеленые буквы реклам: «Шоколад Нестле», «Патек Филип», «Лонжин», «Омега», «Летайте самолетами Сюисэр»...
Огни, опрокинувшись в озеро, ритмично исполняли там свою разноцветную, беспрерывную пляску.
Шмелев присел на скамью.
Запахи цветов, листвы, воды, остывающего асфальта, духов повисли в безветренном воздухе.
А потом задул ветер, словно желая напомнить о себе. И запахи сразу же смешались — улетел куда-то тревожный аромат духов, перестали пахнуть цветы и деревья, их сменили свежие, холодные запахи гор.
...Впервые горы Шмелев увидел, когда ему исполнилось девятнадцать лет, Это было в Крыму, после взятия Перекопа. Раньше отряды, в которых он воевал, вели степные бои. Вдруг сразу и море и горы.
В выцветшей, порванной гимнастерке, в старой кубанке, держа левой рукой правую, обвязанную грязным окровавленным бинтом, Шмелев стоял и смотрел вдаль, на синие горы. Смотрел и никак не мог оторваться.
...Шмелев родился в глухой степной деревушке, в семье кузнеца. И хоть работали в кузнице всего двое — отец да работник, но Шмелев-старший ревниво следил, чтоб его называли не кузнецом, а хозяином кузницы. Был он невысоким, худощавым, однако легко сгибал и разгибал подковы.
Любил он своего сынишку — наследника. Но тот тревожил отца. Нет, не то, чтоб рос слабеньким или трусоватым. Мальчишка зимой бегал без шапки, по первому морозцу купался, в обиду себя не давал.
Но не было у парня любви к отцовскому ремеслу.
Не раз Шмелев-старший, мужик хитрый, проницательный, пытался залезть сыну в душу.
Не получалось. Он наталкивался на послушание и... полное равнодушие к своим планам и мечтам.
— Вот подрастешь,— соблазнял отец,— еще работника возьмем. Знаешь, какую кузницу развернем!
— Как скажешь, батя,— равнодушно соглашался сын.
Шмелев-старший понимал, что покорности сына придет конец. Появится у того своя мечта, и тогда уж с ним ничего не поделаешь.
— Характер-то у него мой,— с досадой и гордостью говорил старый кузнец,— на своем настоит.
И поэтому, когда однажды сын, не поднимая глаз, заявил, что «пойдет в учителя», Шмелев только махнул рукой. Он понимал, что ни угрозы, ни уговоры не помогут. Мечта о наследнике-преемнике не сбылась.
Когда Шмелев-младший, окончив гимназию, приехал домой, отец опять размечтался. Нечего Михаилу возвращаться в село. Пусть едет в Ростов, а то и в Москву. Почему нет? Старик от учителей слышал о способностях сына.
— Талант у него,— говорил учитель географии,— вторым Ломоносовым будет. Имя у них уже одно, так что дело теперь за малым осталось,— шутил учитель.
Шмелев-старший видел сына директором гимназии, а то и тайком советником, чем черт не шутит!
Но своенравный отпрыск опять нарушил планы отца. Волны революции докатились, наконец, в степные края. И будущий Ломоносов добровольно вступил в первый же пришедший в городок красноармейский отряд. Отцу переслал записку: «Прощай, батя. Пошел воевать. Победим — вернусь домой».
Но домой он вернулся лишь через сорок лет, уже прославленным академиком. Отец умер. Его похоронили рядом с матерью. В селе не осталось знакомых, ни стариков, ни сверстников. Столько лет, две войны...
Об одних напоминали потемневшие кресты на погосте, об иных и памяти не сохранилось — погибли в далеких краях, разъехались.
Да и села-то, собственно, не осталось. Два-три старых дома из тех, что когда-то были попрочней, сиротливо ютились на окраине городка. Новые дома, Дворец культуры, огромная больница, школы, кинотеатры. По широким заасфальтированным улицам снуют автобусы.
— Вот, товарищ Шмелев,— с гордостью говорил своему земляку председатель горсовета,— растем, строимся, уж не знаем, как улицы называть. Хотели одной ваше имя дать, да, говорят, при жизни неудобно. Так что обождем.
И столько было искреннего уважения в тоне председателя, что Шмелев, скрыв улыбку, серьезно поблагодарил.
Да, многое изменилось здесь за сорок лет. А больше всего изменился он сам, Михайло Шмелев, сын кузнеца, владельца кузницы.
Ломоносовым он, правда, не стал. Академик, дважды лауреат Государственной премии. Награжден орденами. Путь к званиям и почестям пролег по пыльным и дымным дорогам гражданской войны, по нелегким ухабам дальних экспедиций, по кровавым полям Великой Отечественной.
После гражданской войны Шмелев был политкомиссаром, партийным работником, заведовал отделом народного образования, руководил театром, а потом почему-то стал директором археологического музея.
Собственно, музея никакого не было. В большом запущенном здании был пустой зал с выбитыми стеклами и обвалившейся штукатуркой. В подвале валялись вперемешку какие-то ископаемые кости, древние кольчуги, обломки труб, побитые амфоры.
Шмелев взялся за дело с присущей ему энергией. Как всегда, составил себе режим дня: в шесть — подъем, до восьми — занятия языком... На этом режим кончался. Дальше шел пятнадцатичасовой рабочей день, во время которого удавалось иногда поесть.
Эти утренние два часа Шмелев соблюдал всю жизнь. Их он отводил науке: читал, изучал языки, математику, географию, физику, а главное— историю.
Конечно, изучать латынь или английский без учителей, без программ, по ветхим, с вырванными страницами учебникам было делом нелегким. Выручали исключительные способности, острый аналитический ум, железное упорство и потомственное здоровье кузнеца.
Шмелев написал сам от руки полтысячи писем с просьбой присылать экспонаты в музей.
В стране было холодно и голодно. Не хватало рабочих рук, знаний. До музеев ли было?
И на удивление самому Шмелеву, экспонаты стали прибывать. Посылками, иные — оказиями, иногда просили приехать и забрать.
Было немало курьезов. Матрос прислал, например, бережно завернутую во множество тряпиц старую трубку. Он курил ее в тот момент, когда у него родился сын. Капитан, пришедший на крестины и узнавший об этом, сказал: «Смотри-ка, Волощук, в такой ответственный момент курил. Прямо историческая у тебя трубка». Услышав, что трубка историческая, матрос подарил ее музею, откликнувшись на просьбу Шмелева.