Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 85

— Как взял Некрасов Царицын, так недели не прошло, а Долгорукий пошёл всем войском на нас. Не внял царь Пётр моему письму, знать, крови хочет. Да, видно, уж и быть по тому…

Булавин насупился, глядя на ручку своего бывшего пистолета, сверкавшую из-за пояса Зернщикова рубиновой зернью, но вот на лбу его пролегла от бровины болевая складка. Он поднялся, прошёл к двери и крикнул писаря. Однако вместо того явился второй есаул Соколов. На кругу он был выкрикнут Зернщиковым в атаманы средней черкасской станицы.

— А! Грамотей! Ну, давай ты пиши, что ли…

Соколов херувимом проплыл к столу по земляному полу, покрытому толстым войлоком, с которого Максимов ещё перед осадой содрал ковры. Сел поудобнее, к свету того окошка, из которого Максимов подавал Булавину кныш, и приготовился писать.

— Пиши казакам кубанским! Пиши, Тимофей, тако: что жа вы, анчуткин ррог… Нет. Погоди. Начни с прописи, как повелось: Господи Исусе Христе, сыне божи, помилуй нас. Аминь. От донских атаманов, от Кондратья Афанасьевича Булавина и от всего Войска Донского рабом божиим и искателем имени господни кубанским казакам атаману Савелию Пахомовичу или хто прочий атаман обретаетца…

Булавин вдруг замолчал. Подошёл к глухой стене да так и стоял, отворотясь.

— Брось! — вдруг крикнул он Соколову. — Раздери бумагу!

Соколов с Зернщиковым переглянулись.

— Бери скороспешно другой лист! Пиши! Да перо-то, перо-то возьми поновей! — нетерпеливо требовал Булавин и сам подал с настенного поставца несколько перьев.

— Чего велишь, атаман? — изготовился Соколов.

Булавин уставился на молочно-чистое лицо есаула, мучительно думал.

— Пиши, Тимофей! Надобно скороспешно… Так пиши… Голицыну в Киев! Почто он, анчуткин ррог, держит моих за караулом? Безвинных! Пиши!

Соколов давно изготовил перо, но Булавин не знал, что писать Голицыну, как выразить гнев свой. Наконец успокоился:

— Сам составь поскладней. Отпиши, что-де ведомо Войску Донскому учинилось про сына моего и про жену. Почто держишь, мол, безвинных, господин Голицын? Отпусти немедля к Трёхизбянской станице с верными людьми, откуда их повязал Максимов-ирод, а буде не освободишь, то мы-де войску пошлём на Бел город 50 тысяч, а то и больше. Так и пропиши!

Булавин хлопнул дверью. Вышел на баз.

По всему городу, необычайно переполненному, разносилась многоголосица скороспешных самодельных кругов. На майдане толклась голытьба, на базах, около своих куреней — старожилые казаки, будто готовились к осаде. Это неприятно резануло Булавина предчувствием чего-то нехорошего. «Не-ет, — думал он. — Надобно немедля брать Азов, а не то голутвенные изберут ночку потемней, растрясут толстосумов — и подымется буча». Завтрашний круг должен положить конец ожиданиям. Завтра он крикнет всех на Азов.

Будто решив тяжёлую задачу, он прошёлся по базу, понемногу успокаиваясь от той волны злобы, что поднялась было против Голицына. Теперь он увидел то, что должен был увидеть сразу, — синее июньское небо, юркую пост-рель мелких птах, услышал гул пчёл в вербах, а где-то за городом, у реки Васильевой, беспокойно ржала кобылица, должно быть, потерявшая жеребёнка. «А верно ли пасут?» — беспокойно кольнула его мысль. И тут же захотелось ему в степь, как тогда, в день казни Максимова, — туда, подальше от войсковых забот, чтобы кругом колыхалось бескрайнее море трав, кроваво пестрящее кулигами лазоревых цветов, чтобы видеть, как марево плавится над сторожевым курганом, дрожа жарким, расплавленным воздухом, как слеза…

Он вернулся в курень.

— Написал? Давай сюда! Скажи, пусть Стенька найдёт проворного казака. Отвезти надобно до Сухарева-городка, а оттуда наш человек пройдёт в Изюм, а из Изюма перешлют шидловские антихристы. Илья! Чего сидишь? Оповещай круг назавтра!

— Все давно ждут Азову, — ответил степенно Зернщиков. — А ты скажи, как там наши? Заговор как?

Булавин помялся, говорить ли при Соколове, но, взвесив его преданность, решился:

— Там, извещают, всё в порядке, пристойном делу. Как начнём приступ, так отворят тюрьмы, а стрельцы азовские кинутся к воротам и отворят их со стороны Матросской слободы, и под Петровским раскатом отворят ворота тож! А знатно станет тотчас, как пойдём на приступ…

Тимофей Соколов заалел ушами и двинулся к двери. Булавину понравилась его стеснительность. Он закончил уже громче:

— У Петровского раскату, Илья, будет стоять у вестовой пушки сродник Ивана Пивоварова, и будет на том пушкаре белой колпак надет.

Вошёл Стенька, вывалил глазищи, будто в первый раз видит атамана.

— Кондратей Офонасьевич! А Тимоха Соколов ухо под дверью вострил сей миг!





Булавин насупился. Двинул бородой в сторону Зернщикова.

— Не обмирай, Стенька, это наше ухо, — мягко сказал Зернщиков, а Булавину доверительно досказал: — Я за ним послежу всечасно…

Зернщиков заторопился. Ушёл.

— Кондратей Офонасьевич…

— Чего, Стенька?

— Бесстрашно живём. Так не повелось при войне, навроде…

— Чего вызнал?

— Старики гутарили намедни в кабаке, будто тебя раньше связать было тяжело, а ныне… Я поставлю казаков у самого куреня, как на Кодаке было, а?

— Ну, поставь… — с трудом выдавил Булавин. Ему казалось, что охраняться от люда своего — недостойное дело. — Да позови из той половины писаря и изготовь казаков ещё. Надобно везти письма Некрасову и Хохлачу.

Стенька ушёл. Булавин походил по горнице, обдумывая письмо Некрасову, а в голову всё лез почему-то не Соколов с его подслушиваньем, а Зернщиков. Нет, подозрений не было, было что-то другое, более грузное, страшное, что никак не удавалось удеть и выкатать уставшему мозгу, но один вопрос всё же отстоялся. Булавин спрашивал: как мог Зернщиков так же спокойно сидеть в этом курене сейчас, как сидел он при Максимове? Да ещё после того, как связал того вот на этом самом полу? Эти стены слышали его сладкий голос, его умильные слова, обращённые к Максимову, а теперь он говорит их новому атаману. Последний ли Булавин человек, к которому льнёт Зернщиков? Как тут ответишь…

Вечером Булавин вышел на улицу и прошёл по базам, где кое-как устраивались на ночь — кто под телегами, кто в конюшнях — голутвенные казаки. Собрал их в круг и велел разорить курени богатых казаков, бежавших в Азов к Толстому, а добро этих нетчиков раздуванить меж собой по-честному, как повелось.

Шевельнулась разношёрстная толпа голытьбы, но ни выкрика, ни свиста радости. В молчании этом было что-то иное, более важное и ценное. Из толпы вывернулся Лоханка. Он навис над атаманом, сгорбился, приблизив своё страшное обезносенное лицо. Две длинные ноздри на срезе носа сопели угрожающе. Он медленно и сильно взял Булавина ручищами за плечи.

— Ну, Кондрат Офонасьевич… — помотал кудлатой башкой. — Наш ты… спаси тя Христос… Ведь мы досыта не едали, распокрымши жизнь свою ходили… Сдохнем за тебя!

— Ладно… Охолонись, — буркнул Булавин, почувствовав, как тяжёлый ком подкатил ему под горло. Он глянул на оборванную толпу казаков, мужиков, солдат, работных людей и с притворной строгостью спросил:

— Ты, Иван, дошёл тот раз до Бахмута? Деньги брал?

— Повязали меня во степу, атаман, да к вострому ножику мой нос причастили.

— Ваши будут те деньги, атаманы-молодцы. А вы в Черкасском веселей ходите, токмо крови впусту не лейте. А буде старики вас прижимать станут — сожгу Черкасск!

14

С полуутра загремела на майдане воинская рать — галдёж, свисты, нежаркие, вестовые выстрелы из пистолетов.

— Стенька! А Стенька!

— Вот я, атаман, — вошёл заспанный есаул.

— Чего орут? Узнал бы, что ли…

— Вестимо чего — зуб на Азов точат! Заводи, атаман, круг до заутрени, коль такое дело.

Оделся Булавин почище и пошёл с есаулами Стенькой и Соколовым на круг без крошки во рту, как на причастье. Минуты и впрямь подкатывались священные: на приступ к Азову предстояло качнуть немалую рать. Только ступили с крыльца — открылся весь майдан, а на нём народу тьма. На стольцах сразу по два-три человека трухменки гнут, и каждый старается перекричать всех. Слышней всех был голос Ивана Клёцки. Он крутился, как положено на кругу, без трухменки на голове, сиял небесной голубизны новыми шароварами, а на плечах был надет ерчак — рвань на рвани — больше видно рёбер Клёцки, чем самого ерчака.