Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 85

— Терпи, казак, атаманом будешь! — весело подмигнул Булавин и лишь поднял арапник, как лошадь его тотчас прибавила ходу, а потом и вовсе пошла намётом.

Они уходили от жары.

Казачья столица сдалась повстанцам первого мая. Шестого судила и казнила на черкасских буграх предателей, а девятого, оглушённая пальбой из пушек и мелкого ружья, праздновала выборы нового атамана Войска Донского — Кондратия Афанасьевича Булавина. На этот ответственный и торжественный день неожиданно прискакал Никита Голый со своими есаулами и полковником Рябым. Снова прискакал Семён Драный. Ему было не до гулянки. Он оставил полки наказному атаману и вот прибыл в Черкасск. Конечно, неплохо было и гульнуть разъединственный золотой денёк, но важней было посоветоваться с Булавиным, просить, пока не поздно, помощи. Бои с Долгоруким становились у него всё тяжелее.

И вот после выборов, ввечеру, Булавин принимал в просторном максимовском курене атаманов станичных, полковников, новую войсковую старшину и, конечно, односумов по белым походам — так уж повелось искони, что без пира не обходились выборы атаманов, а тем более — войсковых. Хотелось Булавину взглянуть на тех, кто вырвался прямо из горячей рубки, кто на рассвете ускачет снова к своим полкам, кто расскажет там о Черкасске…

К куреню шли уже в сумерках, шли прямо с майдана, ещё шумевшего, стрелявшего. Впереди всех горланил есаул Стенька — поторапливал гостей. Он покрикивал на всех, даже на тех, что были постарше, поименитей его, но знал есаул: его грубость сегодня уваженье.

— Эй, Некрасов! У порога посажу! За кривой стол! Шевелись! Полковнички, в турку вашу мать! Не паситесь атаманова куреня: в ём Долгорукого нету.

Булавина придержал у майдана Семён Драный — другое место в этот вечер трудно будет найти. Остановились и говорили о делах под Тором и Маяком. Прикидывали силы, возможные хитрости Шидловского, двигавшегося в урочище Вершины Айдарские. Решено было, что Булавин отдаёт половину своего небольшого войска в Черкасске Драному. Не было другого выхода.

— А как Азов? — обеспокоился Драный. Попробуем взять другой половиной, — угрюмо, со вздохом ответил Булавин. — Нам выдюжить надоть месяц-другой. Некрасов подымет Волгу. А возьмём Азов — все за нас подымутся! Азов — бельмо на глазу. Не все еще борзо тянутся ко мне, понеже чуют, что мы середь Азову и Воронежа, ровно кабыть середь двух дубин — не больно-то охота идтить к нам. А вот возьму Азов с Троецким, тогда и вольней будет. Волга, Дон, Терки — все пойдут ко мне силой великой, не такой, как сейчас. Запороги…

— Я непрестанно пишу в Запороги. Полторы тыщи прибыло оттуда. Ещё придут! — вставил Драный.

— Там Костка Гордеенко хвостом завертел, анчуткин рог! А вот вдарим по Долгорукому да возьмём Азов — все к нам повалят! Нам только месяц… Чего там такое?

В проулке к куреню Зернщикова, на другой стороне майдана, завязалась нехорошая драка — не пьяная, залихватская, в которой бьются, не зная зачем, а угрюмая, трезвая и потому немногословная. Булавин с Драным навалились на кучу казаков из сумрака. Раскидали тех, что были сверху. Подняли человека — липкую кровью рванину.

— Дыба? — узнал Булавин.

— Я, атаман… — ответил бахмутский пушкарь, прискакавший в Черкасск с полусотней Драного.

— За что его? — голос Булавина околючился. — Соколов, и ты, мой есаул новый, тут? За что, спрашиваю?

Человек шесть шаркнули в сторону, кое-кто — за Соколова, багровели из-за его спины разгорячёнными лицами. «Домовитые», — определил Булавин.

Дыба отдувался, сплевывал кровь, нетвёрдо переступая по земле разбитыми чириками. В траве похрустывали черепки.

— За что тронули моего казака? — вступился Драный.

— Он побрал в моей напогребнице рыбу и клыку вина! — выступил хозяин куреня, во дворе которого они и стояли.

— Ах, клыку вина! — Драный откинулся назад и выхватил саблю. — Зарррублю, пёс старожилой! Ты казацку кровь проливать за вонючую клыку вина? Ты!..

— Стой! — Булавин поймал руку Драного. — Стойтя все! — сгремел он на схватившихся за сабли старожилых черкассцев.

Замерли. Слышно было, как бешено дышат.





— Поди ко меня! Ты кто такой?

Домовитый подошёл, посверкивая расшитым кафтаном. Вблизи вырисовалось тёмнобородое лицо, нос турецкого выгиба.

— Старожилой казак Митрофан Федосеев я.

— Вот чего, Митрофан Федосеев, тащи немедля другую клыку вина. Скоро велю!

Митрофан согнулся и побежал к погребу. Принёс клыку вина.

— Дыба! Умывайся! А ты лей ему на руки! Федосеев! Ну!

Федосеев выдернул из длинного горла кувшина тряпицу, стал поливать. Заплескалось вино, заплюхало на молодую траву через ладони Дыбы, кровянилось на лице и стекало лиловой струёй. В полумраке посвечивали кривые белозубые улыбки старожилых. Вокруг натянулось суровое молчание.

— А ты, Соколов, почто не в моём курене? Веди туда Дыбу и пои его сегодня, раз не уберёг казака сей день! Живо!

Соколов послушно пошёл к атаманскому куреню, качнув Дыбе головой — пошли, мол, раз приказано. В походке его Булавин отметил какую-то нерадивую приволочь, будто ему не хотелось расставаться с этим заулком, с этими старожилыми казаками. Подумалось — и нехороший холодок окатил распалённую душу.

— Смотри, хорошо пои казака! — крикнул он вслед Соколову и тронул Драного за локоть. — Пошли.

— Казака-а! — послышалось позади. — А мы хто — хрестьянишки, что ли?

«Вот оно, братство во Христе!» — лишь скрипнул зубами Булавин.

Вечером за праздничным столом на него не раз накатывала тоска. За шумом пития, за разговорами, за песенным разноголосьем не каждый замечал это, а кто и замечал не понимал, почему так мрачен войсковой атаман. Ему ли быть сегодня угрюмым?

Драный, казалось, всё понимал. Он сочувственно посматривал на Булавина своими угольно-чёрными, турецкими глазищами. Ими он высмотрел также, как Соколов гнул голову вниз, сидя у порога за низким «кривым» столом, отворачивался от Дыбы и не вступал ни с кем в беседу. Что-то загадочно-нехорошее — показалось Драному — пылало в розоватых ушах этого человека, нового, второго есаула при войсковом атамане. Вот сидит он, Соколов, приближённый к новоизбранной старшине Войска Донского, а что там таится в его душе?

Потёмки…

12

Вседержавнейший военачальник, которому вдруг по указу царя стали в подчинение все полки от Азова до Тамбова и от Астрахани до Воронежа, князь Василий Долгорукий, ко всеобщему удивлению, поселился не у Апраксина, а в доме воеводы Колычева. «Это из-за ясырки пристал военачальник к колычевскому дому, из-за её турецкой красы…» — шептались на верфях и по домам «лучших» людей. Нельзя сказать, что князь Долгорукий не имел глаз и не видел красы турчанки, но все удовольствия он решил оставить на послепобедное время, а до него, как теперь ему стало ясно, было ещё далеко.

Отписав царю своё мнение о положении на Дону, он называл Воронеж наиболее подходящим центром сосредоточения основных сил регулярной армии. События развивались стремительно, и теперь необходимо было немедленно идти на юг, на выручку Азова, о котором сам Долгорукий думал с безнадёжностью. Он считал, что основной силой являются не понизовые, стоявшие под Азовом полки Булавина, а те огромные, хотя и разрозненные массы повстанцев, руководимых одержимыми атаманами-була-винцами, сила которых растёт ежедневно, а их пример заражает соседние губернии по Цне, Мокше и Оке, вплоть до Рязани. Эти силы растут повсюду — от Заволжья до Днепра, — их невозможно учесть, и потому неведомо, с какой численностью встретишься на Диком поле.

Дождавшись, когда придёт последний московский полк — полк недорослей, Долгорукий двинулся на юг и 31 мая был уже в Острогожске, и тут, в трети пути от ненавистного Бахмута, получил известие, что под Валуйками действует объединённый отряд Беспалого с запорожцами и отряд «пущего вора» Никиты Голого, пред беспримерной храбростью которого неловко стоять даже гвардейским полкам армии. Повстанцы усиленно охотились за царёвыми табунами, отгоняли их, и теперь все были на конях. Стремительно, как и конница Хохлача, передвигались и маневрировали по Придонью, так что победить их было второй задачей, после первой — обнаружить и расположить к бою. А боя Долгорукий желал. Он желал оправдать высокое доверие царя Петра и ещё больше желал отмщенья за убитого брата. Жёсткость Василия Долгорукого ощущалась во всём — в аскетическом образе жизни, даже для похода, в сухости приказов, в коротких разговорах с пленными…