Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 85

«Холера его завали! Когда же он язык развяжет?» — терял терпенье войсковой атаман. Он сам чувствовал, как деревенеет его язык. Он крепко растирал лоб чёрной обволосевшей до кисти рукой, поглядывал на Долгорукого. Ждал. Однако ничего не менялось в лице царедворца, всё было прежним — надменный взгляд, презрительно сжатые губы — тонкий прямой шрам, который не расходился у него даже во время еды, прямая осанка, взятая у немцев, и неприятные щёки, надутые чванством и едой. Долгорукий пил и жевал непрестанно, было заметно сразу его застольное старанье, ещё в седьмом колене воспитанное в московских князьях, умевших поесть на дармовщину в удобном для этого стольном граде.

— Этакого не скоро споишь: закостенел на пирах! — шепнул Зернщиков войсковому атаману.

— По вся дни только то и делают на Москве, что нимя пьют, а тут ещё наши жёны еды навалили — не проесть… — Тут Максимов заметил, что Долгорукий остановил челюсти, смотрит, и поспешно зыкнул: — Эй, полковнички! Наливайте князю!

Старшины — Петров, Савельев, Иванов, Машлыкин, Соломата в пять рук потянулись к кувшинам, но всех опередил сам Максимов, а Зернщиков подставил самую большую ендову, крашеную изнутри творёным золотом.

— О! — Долгорукий указал оперстнённой кистью на серебряный кубок для вина.

— И вина? Зараз нальём!

Ясырки в бессчётный раз нацедили вина в длинногорлый, весь в мелкой чеканке, турецкий кувшин и поставили его посреди стола. Стол был большой, тяжёлый, с громоздким подстольем резной работы, привезён был на бударе из Воронежа ещё в первый год атаманства Максимова над Войском Донским. Атаман неверной рукой налил в кубок вина — вровень с краями, — оглядел стол и, кажется, впервые остался недоволен женой, ясырками и жёнами своих старшин, наметавшими столько всякой еды.

А стол и впрямь был из столов стол. Не было такого угощенья с того году, как сам государь пожаловал в Черкасск проездом из Азова в Москву. Чего только не было тогда — и жареного, и пареного, и печёного, и кручёного, но и сейчас наготовлено столько, что если этот старый боров Долгорукий станет и дальше всё это есть, то никогда не запьянеет, не развяжет языка. Максимов угрюмо следил, как князь отломил баранью ногу и стал макать её в белую, как снег, бахмутскую соль, впился в мясо зубами и пошёл размазывать крутое баранье сало по щекам. Максимов крепился, не пил. Нальёт в серебряный кубок, отхлебнёт, будто выпил, и снова нальёт, но тут взяла Максимова злоба: за что же ему страдать? Взял и выпил кубок единым махом. Потом снова налил старинного вина, мальвазии, вытянул уже не торопясь — пошёл сухой лоб испариной, приумаслился, запепелился колючий взгляд.

— Ешь, князь! Пей! Не брезгуй нашим казацким хлебом-солью! У нас на Дону столы не у́же, чем на Москве!

Князь кивал и ел, утираясь рукавом. Он заметно огрузнел, но Максимов ожесточённо надвигал теперь на него то блюдо с мясом, то печеники, прощипанные пальцами ясырок, то сунет ему ногу лебедя, убитого на осеннем перелёте.

— Ешь, князь! Вот попробуй-ка трубичек творожный, да вот он, у меня в руке! Выпей сначала, выпей, говорю! Вот так! А теперь ещё выпей да и закуси вот хоть кнышем. Ты знаешь, чего в нём закатано? Курица! Чего тебе? Свинины? Да бог с тобой! Вот добра-то восхотел! Зернщиков! Илья! Двинь-ко блюдо с окороком!

Зернщиков с достоинством подвинул медное блюдо, в котором горбатился огромный, запечённый в тесто свиной окорок. Максимов поднялся с ножом в руке, перекрестил тем же ножом казацкую буженину и отвалил толстый ломоть. Тотчас густо пахнуло настоявшимся ароматом мяса и пряностей.

— О, как прёт! У меня жена и ясырки большие мастерицы! Они, князь, делают его, поросёнка-то, с заморским кореньем, сукины орлицы! Дай-кось, я тебе его на стол прямо положу. Вот так!

Долгорукий одолел половину кусища, тяжело отвалился на стену спиной, так что дрогнула стена куреня и неожиданно звякнула в застеклённой иконе подвенечная свеча. «Не моя упала!» — подумал Максимов, взглянув на завалившуюся набок свечу жены. Он заметил эту свечу сразу, она была короче его свечи, а это была давно радующая его примета: жена умрёт раньше…

— Князь, смотри! Это наше знамя войсковое, жалованное ныне государем за наши верные службы!

Долгорукий посмотрел на растянутое по стене знамя.

— А ещё есть у нас шесть знамён станичных, те были на пасху розданы по лучшим станицам. А это клейноты войсковые, а это пернач серебряный, золочён, а рубень-то, а рубень-то на нём как блестит!

— Не видит государь вашей доброй службы! — вдруг внятно и трезво сказал Долгорукий. Он посмотрел на майора своего, Михайлова, тот выпрямился и перестал жевать. Все насторожились.

— Како не видит доброй службы? — спросил Максимов, прокашливая спазмы в горле и в один миг покрывшись бордовой наволочью по сухому лицу.





— А тако не видит! Изюмского полку солеварни, отписанные на государя, пожгли ваши воры-казаки!

— То по-пьяну озоровали бахмутцы, — нахмурился Максимов.

— Добре же, войсковой атаман! А ответствуй по совести: почто не выполнил ты указ государев, по коему надобно было с Хопра и Медведицы, с Жеребца и иных запольных рек переселить людишек ко двум дорогам — к Азову до Валуек и от Рыбного до Азову же? А?

— Тому указу семь годов. Много с того дни воды утекло в батюшке Дону! — огрызнулся Максимов.

Тут вмешался трезвый Зернщиков:

— Непристойно князю Долгорукому так говорить. Кто вельможей пролыгается, тому знать надлежит о том деле постатейно. Мы целую тыщу семей переселили. Службы наши ведомы государю!

— Где поселили? — качнулся Долгорукий всей своей тушей.

— Вестимо где! По Донцу, по Чёрной, по Белой Калитвам, по Каменке, по Берёзовой, по Тихой и по иным рекам немало селено!

— Ай-ай, агнцы божии! Тебя, Зернщиков, послушаешь, так выходит, и указ вы исполнили праведно и Изюмского полку людишек не забижали. А? А ежели так, то отчего нет повеленных почтовых прогонов, как указано быть в указе? Отчего Шидловский слезится Москве, что от него ежегодь бегут люди на Бахмут, на Айдар и дальше, а городок Тор и вовсе запустел, тако же и иные многие места пусты учинились. Ведомо мне, мпогие приходят к вам жить самовольно — и русские люди, и черемисы, и иные всякие — и службы, живя тут, никакой государевой не служат, а ему, бригадиру Шидловскому, чинятся в непослушании, и государевой казны, пушечной и зелейной, беречи некому ныне, да и от неприятельских людей великое опасение есть!

Зернщиков дивился трезвости старика, не вставляя больше ни слова, и смотрел из своего затенённого простенка. Он понимал больше других старшин, что всё, о чём говорит князь Долгорукий, есть правда истинная и за эту правду надобно будет скоро держать ответ Войску Донскому. Сейчас, пожалуй, держать…

— На Москву непрестанно бумаги идут. Пишут государю стольники, стряпчие, дворяне московские и иных городов, жильцы шацкие, ряжские, танбовские помещики, дворяне городовые, жильцы рязанские, копейщики, рейтары, дети боярские, пишут аж мурзы, татаре крещёные, некрещёные — бегут-де от них людишки с жёнами и детьми к вам на Дон, на Хопёр, на Медведицу беспрестанно. Многие тем сёла и деревни запустошили, животы, лошадей, всякую рухлядь грабят, как те челобитчики бывают в отъездах, а то и при них вершат то дело воровское. Остальных людей подговаривают к бегам, а жён и детей помещиковых и прочих чинов людей в избах колодами закладывают, в хоромах соломой закладывают и жгут, а не то до смерти побивают и режут, в воду сажают. Сколько годов так-то? К великому запустению идёт государство российское через ваши добрые службы!

«Он беглых выселять наехал!» — безошибочно догадался Зернщиков. Он толкнул коленом Матвеева:

— У тебя сколько лошадей?

— Два жеребца, шесть меринов, одиннадцать кобыл, четыре скаковых кабардинца да ещё есть турецкой вы-шерстки…

— Тпрру-у! Надевай ныне зипун мужика!

— У меня и кафтанов предовольно! — заосанился Матвеев.

— Ныне всех лошадей поставят под почтовые дуги, и станешь ты, старшина Войска Донского, полковничье горе своё развевать по дороге от Азову до Москвы! Плата — рупь да зуботычина!