Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 85

— Купить надобно.

— Гм! Купить… Купить — не украсть, дело святое, только как купить, коли казацка земля неделима, а у инородцев покупка наделов заказана ещё Уложеньем?

— Вестимо, заказана.

— Умудри, Фёдор Алексеевич, како купить?

— Для того надобно богоугодное и государево дело сделать.

— Како тако дело? — насторожился Горчаков.

— Митрополиту тамошнему, а не то и просто попу червонцев дать.

— На чего?

— А на то, дабы окрестили какого поземельней ногайца или кого там ещё, а у крещёного купить наша воля!

— Ух ты! — выдохнул Горчаков, поражённый хитроумностью затеи и её простотой.

— Там у каждого тайши столько земли, да такой, что Москву прокормить можно, — продолжал Головин сосредоточенно. — Съездишь, проведаешь, мне отпишешь всё по рассуждению.

— А государево дело…

— Чтобы тебе не хлебать киселя до Черкасского города, я письмом ныне же оповещу атамана войскового Максимова, дабы он послал к тебе на Воронеж или на Изюм старшин своих с казаками.

— Это ладно промысленно: чего мне трястись туда!

— А за то время, пока к тебе черкасские старшины едут, ты мно-ого дел наделаешь. Наших дел! Сделаешь?

— Всё исправно сделаю, Фёдор Алексеевич, коль на то божья воля! — заговорчески просипел Горчаков и, не мигая, выдержал долгий взгляд генерал-адмирала.

— Тогда — с богом! Прогонные и кормовые пришлю домой. Ступай собирайся.

3

После крепкой двойной водки с чесноком и солью дьяку Горчакову полегчало. В приятном полузабытье лежал он в постельной комнате в ожидании следующего дня — дня отъезда. Окошко выходило в дворовый садик, прямо на старую иву. Летом она успокаивающе шуршит длинными листьями, а сейчас, в эту предзимнюю пору, сквозь её продувную голую крону открывался вдали каменный москворецкий мост, а за ним, левее храма Покрова, — желтоглавый пест Ивана Великого на Кремлёвском холме. На дворе кудахтали куры, спугнутые не то лошадью, не то дворней. В хлеву промычала корова — это, узнал, была та, чёрная, рано отелившаяся — она просила пить; остальные, сытые и тяжёлые, стояли спокойно в ожидании своего часа, зато неумолчно визжал поросёнок. Горчаков представил, как этот длиннорылый боров стоит, закинув передние ноги на загородку, и визжит. Это было неприятно, но он любил поросят держать на московском дворе. Хорошо на рождество иметь свежую, прямо тёплую свинину, а не везти её из подмосковных деревень, окостеневшую на морозе.

Временами он отдавался лёгкой дрёме, но тотчас пробуждался и ловил звуки в хоромах, досадуя, что не может узнать, почему там кричат, отчего хлопнула дверь или кто там пробежал по летнему переходу… С мыслью о поездке на Дикое поле он уже примирился. Жена тоже отплакала своё и теперь, будто навёрстывая упущенное время, собирала мужу дорожный сундук деятельно, споро. Укладывала одежду, еду, пересчитывала деньги, о которых она уже трижды приходила советоваться — сколько брать и куда зашивать? Она хотела было отсоветовать надевать в Воронеж и в какой-то там Бахмут дорогую шубу — ещё украдут тати! — но Горчаков настоял не только на дорогой шубе, но и на собольей шапке, ибо он ехал по государеву делу, да ещё отягчён иными поручениями…

Ввечеру пришли соседки к жене. Было устроено чаепитие. Через дощатую перегородку, обтянутую синим сукном, дьяк слышал разговор досужих женщин. Сначала он морщился от их болтовни, но постепенно от нечего делать и оттого, что спать не хотелось такую рань, а в животе уже не резало и не бурчало, он проникся интересом к их разговору, порой дивясь, как много из жизни государства они знают такого, что неведомо даже приказным людям.

— А слыхали, что отныне дома на Москве почнут строить по-новому? — послышался чей-то молодой голос.

— Как по-новому?

— Указ прописан: дома не ставить по-старомосковски — на дворах, за заборной городьбой, — все отныне ставить велят окошками на улицы.

— Батюшки-светы! Так как же жить-то?

— А вот так и живи!

— Татям потакает государь!

— Татям, татям! — поддержала хозяйка. — Им ныне ловко по домам лазать станет!

— И чего бояре смотрят!

«Бояре! — фыркнул Горчаков. — Были когда-то бояре в силе, а ныне немцы их сменили!»

И как бы продолжая его мысли, за стенкой послышалось:





— Многие люди злобу таят на немцев, они-де всё мутят в государстве российском!

— А слыхали: намедни стрельчиха слободская двух солдат отравила до смерти, преображенцев?

— За мужа мстит!

— Тащили её в приказ за волосы. Детишки за юбку хватают, воют, а она государя проклинает.

— Умертвили?

— В Преображенском приказе умерла, не пришлось и на Козье болото везти, пень пачкать.

— Упаси господь попасть в тот приказ! — истово перекрестилась хозяйка, и даже было слышно, как хрустнула её рука в локте.

— Ромодановский, говорят, кой день крови не изопьёт, тот день и невесел.

— Этот никого не щадит.

— Отца с матерью в огонь кинет.

— А вот сосед мой, Пётр Волынской, уцелел в те года!

— Когда это?

— А пред азовским походом то дело было! Как-то о святой неделе к жене Волынского, Авдотье, приезжала сверху комнатная девка Жукова, да с нею приезжий певчий Василий Иванов; присылала Анну из Девичья монастыря царевна Софья…

— Ну ты уж, матушка, и говоришь! Ныне она не Софья, ныне она Сусанна! — прервала хозяйка.

— …и присылала Сусанна говорить Авдотье: об чём-де тебе приказано было сходить в Преображенское — ходила ли она? А Авдотья Волынская Анне: ходила в Преображенское и вынула землю из-под следа государя и эту землю отдала-де для составу крестьянской жёнке Салтыкова Фионе, чтобы та сделала отраву у себя дома, чем известь государя насмерть! Авдотья-та ходила в Марьину рощу, да не улучила-де время, чтобы вылить то зелье из кувшина в ступню государеву.

— Что за зелье?

— Авдотья показывала Нелидовой — красно, что твоя кровь! Ежели, говорила, сумела бы вылить то зелье в стопу — не жил бы государь и трёх часов!

— О, страсти!

— Да полноте! Сказывали люди, что Нелидова всех поклепала зазря!

— В Преображенском призналась?

— В Преображенском. Со второго подъёму призналась.

— Как не признаться там, на дыбе!

— Да на огне!

Горчаков постучал в стену кулаком — всё стихло у чаёвниц. Через крестовую палату прошла жена, зажелтела новым сарафаном — вырядилась, хвастунья! — спросила:

— Чего гремишь? Пить, что ли?

— Отступитесь от Преображенского, не то доведёт какая-нибудь чаёвница — обрежут вам языки по само горло!

Утром, как только на Спасской пробило пять, дьяк Горчаков поднялся и поднял весь дом. Поручив жене уложить сундук в сани, — он решил до Тулы ехать на своих лошадях, — отправился в церковь. В Покровском соборе он заказал молитву, поставил свечу, отстоял всю заутреню и причастился. Из церкви шёл умиротворённый, радуясь чему-то, прислушиваясь, как хрустит снег под ногами богомольцев и под его ногами.

Дома он переоделся в дорожную шубу — дорогая лежала в сундуке — уже на крыльце перецеловался с семьёй, послушал, хорошо ли воет жена — хорошо! — и в отличном настроении выехал со двора. Дворня ещё бежала некоторое время, держась по старинному обычаю за сани, потом отстала и растаяла в полумраке рассвета.

«Эх! Надо было отпустить грехи кухмейстеру!» — вспомнил он о позабытом богоугодном деле.

Светало. Сумерки ещё размазывали очертанья заборов и домов, но в небе уже крепло предчувствие нового дня; там было светлее и потому с каждой минутой всё ясней и дальше проступали дали города, всё гуще обозначалась сутолока церковных глав, и только Царёв сад темнел дымным наволоком над пречистым обрезом заснеженного берега. В санях-розвальнях провезли замёрзших и убитых в минувшую ночь. Горчаков поёжился и укрылся с ногами и с головой тяжёлым бараньим тулупом. Теперь он уже не слышал, как на льду Москвы-реки цокают пешнями об лёд, — там расширяли прорубь и молча багрили утопленника.