Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 85

Дорога от Гродно была неважная ныне: выпавший на Покров снег пролежал с неделю.

Русь наладила сани, и когда уже легли было зимники, тут натянуло откуда-то сырости, потеплело, посекло первые, девственные сугробы нежданным и мелким, как туман, дождём, осел снег, раскрылись, обледенели дороги. Наступило мучительное, раскатистое бездорожье, когда ни конному, ни пешему не двинуться по льду. Только за неделю до рождественских праздников выпало немного снегу, похолодало, и теперь уже прочнее стояла нога лошади на побелевшем, но всё ещё худосочном зимнике.

На первой же версте от Гродно Пётр почувствовал, что дорога будет не мёд. Припорошенные снегом комья грязи и льда то и дело били в полозья, как плотник дубовым чекмарём. Возок содрогался, подпрыгивал, раскатывался — только шляпу держи. Стенки толкались, матовым бельмом наваливались мутные слюдяные оконца возка, прыгал в ногах сундук с бумагами и остатком небольших денег. «Сатанинский дух! — ругался Пётр, заваливаясь то в один, то в другой угол. — А ведь растрясёт меня…» За оконцами понемногу светлело, наплывали откуда-то узкие тополя, до самой вершины уже видные в серой жиже проступающего дня.

Вскоре тряска стала легче. Рассвело. Мысли об оставленном военном лагере, не отступавшие ни на минуту, постепенно отпускали Петра. Он уже менее ожесточённо думал о неудачнике Августе, о женоподобном чванливом Огильви, о неприятной суете Меншикова — о том, что стояло пока перед глазами и что постепенно, с каждой верстой, отступало, бледнело, в то время как иные помыслы, о делах, ждущих его в Москве, овладевали им и с обстоятельной неторопливостью укладывались в ряд, строго по срочности, по важности, но ещё экстреннее — по душевному зову.

Ожесточение против неустроенности российской жизни и русского дремотного характера тотчас отступали, как только он вспоминал многочисленный ныне отряд ретивых прибыльщиков-доброхотов, желавших помочь казне, а ещё более желавших выбиться в новые люди, если уж и не вровень с Меншиковым, то по крайней мере с Курбатовым. Пётр любил получать их письма, сотни писем, наполненных порой такими несуразными прожектами, что самому всешутейному собору убиться — не придумать смешнее. На своих дипломатов он тоже не мог обижаться. Есть у него Шафиров, слава богу. Такой наморщит толстую переносицу, уставит глазищи, потрясёт в смешке подбородком — и верит Европа, что Россия имеет сто тысяч готового войска иноземного строю… А где оно, это войско? Где взять людей на всё? Стройка в Азове, в Питербурхе, в Таганроге, в Воронеже. Уже заложено Адмиралтейство, на Котлине — крепость. Хватит ли сил? По себе ли, Пётр Алексеев сын, рубишь ты дерево? — снова жалило его сомнение. Сколько было потеряно напрасно сил, времени, денег! В Азове без дела гниёт флот. Канал, что должен был сомкнуть две реки великие — Волгу и Дон, брошен работными людьми, все разбежались, разбрелись по степи розно. Виниус, толковый старик, железо нашёл в Уральской горе, заводы заводить надобно, железоделательные мануфактуры, а где людей взять? А на севере заложен завод Петровский — тоже люди надобны. Люди. Деньги. Деньги. Люди…

Совсем рассвело. Декабрьская заря разбрызгалась из-под низкой облачности, слабо тронула розовиной слюду в зарешечённых окошках и дверце крытого возка. Туда, навстречу заре, летел царёв возок, и хоть далеко ещё до Москвы, но душа уже там, с теми, кого давно не видел. В этот рассветный час ему думалось просторно, ёмко даже о самых серьёзных и самых интимных делах. Он был рад, что его тень — Головкин — отправился вперёд и не маячит перед ним на сундуке, не мешает мыслям.

Есть совершенно определённая категория людей, часто очень деятельных и неглупых, способных заражать других своими мыслями и даже вести за собой, но при первых крупных неудачах они идут к тем, кого сами учили, идут за помощью, а порой отказываются от всех своих устремлений, изменяют себе, но неизменно выходят со своей болью, чтобы их видели и чтобы они ежечасно могли слышать и знать, что о них думают, говорят, кто им сочувствует или помогает, хотя и в том и в другом уже нет ни надобности, ни пользы. Это категория слабых людей. Но есть другие, сильные духом. Они умеют учиться и созидать, они могут ошибаться, тяжело переживая свои ошибки, они могут попасть и чаще тех, первых, попадают в беду, по никогда они не выйдут со своей болью на люди, напротив, они предпочитают уединение, где, один на один с собой, они черпают силы и часто находят их вполне достаточно, чтобы продолжать начатое дело.

Пётр принадлежал ко второй категории. Становясь старше, наваливая или накликая на себя всё новые и новые трудности, он всё чаще чувствовал потребность в уединённом размышлении над тем, что совершено, и над тем гигантским, что ещё предстояло совершить. Отрицание боярского совета — Думы — было не только движением социальным в его эпоху, но было также и потребностью его натуры.

Выезжая из Гродно в Москву, Пётр не был так спокоен, как могло показаться по его бодрому разговору с Меншиковым, и потому, должно быть, он не позволил никому из сопровождавших его сесть в возок. Надо было подумать наедине, да и надоели собачьи взгляды. Тошнит. Пусть трясутся в седле, полезно растрясти жирок, а ветром головы очистить — тоже не во вред.

Под ногами грузно прыгал сундук-приголовник, кованный жёлтой медью. Пётр расстегнул кафтан, достал с пояса ключ и долго прицеливался к скважине. С большим трудом прижал сундук ногой в угол и открыл. Откинул лежавший сверху синий кошель с деньгами и вынул толстую пачку писем. Отыскал нужное, но отложил его в шляпу, остальные же, прежде чем бросить обратно в сундук, стал бегло просматривать, а некоторые даже перечитывать. Это были старые и новые письма — его канцелярия, пересланная из Москвы через Головина, Ромодановского, Меншикова. Письма находили его в разных городах и в разных землях. Писал Толстой из Турции, Паткуль — из Вены, Матвеев — из Голландии, Постников — из Парижа… А вот снова письма Матвеева, но уже не из Голландии, а тоже из Парижа… Письма, письма, письма… От воевод из Воронежа, из Астрахани, из Царицына, из Архангельска… От Виниуса с уральских рудников, от неутомимого мужика, а ныне видного в государстве человека — Курбатова. Письма послов утомляют просьбами о деньгах, о делах же рассказывают мало. Вот Головин переслал письмо Голицына из Вены: «Прошу, мой государь, сотвори надо мною божескую милость, высвободи меня от двора цесарского; ей, государь, истинно доношу: весь одолжал и в болезнях моих больше жить не могу, опасаюсь, чтоб напрасно не умереть…»





— Эка скулит! Меньше бражничать надо было!

Раскрыл письмо от Матвеева из Гааги.

«…Жизнь моя зело здесь многоскучная и многоскорбная. Гравенгага самый скучный город и люди зело не человеколюбны, а к дарам ласковы и к приезжим малое любительство имеют, только в своих повседневных утехах забавляются…»

— Это он видит, а как работает Гаага — не видит!

«…Наймы дворовые несказанно каковы дороги: с великою ходьбою едва до мая месяца двор мог нанять по тридцать пять рублёв на каждый месяц, и то посредственный, а нарочитый по семи сот и по осьми сот на год рублёв, а едучи с домишком чрез дальний путь до конца истощился…»

Отбросил письмо в сундук, раскрыл другое — толстовское, тоже слёзное, из Турции:

«По приказу твоему начинаю к тому приступать самым секретным образом чрез приближённых к султану людей…»

— Ага! — сам с собой разговаривал Пётр. — Это Турцию с Венецией хотел я стравить!

«…Сыскал я одного человека, самого близкого к султану; человек этот очень проворен… Посулил я ему 3000 золотых червонных, если сделает дело, но он говорит, что и другим дать надобно, всего тысяч сорок золотых червонных, кроме его 3000. Он же мне говорил, чтоб промыслить прежде всего султану мех лисий чёрный самый добрый, да три сорока соболей, по сто рублей пара, и отослать бы эти подарки султану тайно чрез него, а будет ли от того прок или нет, не уверяет».