Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 37



Возвращение

В больничке я пробыл недолго. Это был деревянный дом в два этажа на краю поселка, где лечились язвенники, сердечники, травмированные на производстве, в общем, все, кроме инфекционных больных. Со мной в палате лежали одинокий и молчаливый старик, толстячок-завхоз из отдела рабочего снабжения – ОРСа, которому жена два раза в день приносила вкусную снедь, и солдат без ноги, бойкий и говорливый от того, что выжил на войне. Солдат каждую ночь уходил к девкам, старичок все больше спал, а завхоз или что-нибудь жевал, или гулял с женой в старом парке, который окружал больничку.

Несколько раз ко мне заходила мама Кати. Она приносила картошку и хлеб и подолгу молча сидела рядом, пристально меня рассматривая. Мне становилось не по себе от этого изучающего взгляда. Иногда заговаривала о погоде, о врачах и никогда о Кате. Я лишь вздыхал с облегчением, когда она уходила. Однажды она задала вопрос, которого я давно ждал:

– Саша, а ты не знаешь, кто убил этого?.. Ну который урка…

– Не знаю, – ответил я.

Я, и правда, почти ничего не помнил. Все виделось как-то смутно, будто во сне. Надо было спросить, а что она вообще про это знает, но что-то мне мешало. Может быть, страх, что возникнут подробности, которые уже почти забыл, и тогда мне снова станет плохо.

– Я слышала, что дело закрыли, – продолжила она. – Начальник колонии объявил, что произошла драка, а этот… был зачинщик и сам виноват…

– Да. Так, кажется, и было, – подтвердил я.

– Ты участвовал в этой драке?

– Не помню.

– А Катю мою ты помнишь?

– Нет.

– Но ведь ты должен ее помнить? Она ходила к тебе с книжкой…

– Не помню, – повторил я. – И книжку не помню.

Господи, как не хотелось ничего вспоминать! Книжку эту, я уже знал, нашли под подушкой казненного урки и, наверное, извели на закурку. Единственный листочек со словами о любви, сам не знаю зачем, хранился у меня за пазухой. Однако мама Кати не могла об этом знать. Она была учительницей литературы, но выучила Катю вовсе не тому, что нужно знать об этом мире: глупой жалости и глупой любви. Именно это Катю и погубило. Но как я мог это сказать?!

– А Яшку вы не видели? – спросил я почему-то.

– Нашего Яшеньку? – оживилась мама Кати. – Ну как же! Он столько помог следствию и вообще… Он уверяет, что Катя найдется!

– Он это сам сказал? – спросил я, напрягаясь.

– Да. Золотой мальчик! – воскликнул она. – Он и о тебе так хорошо отзывался…

«Золотой палач», – добавил я про себя. А вслух спросил:

– И как же он, интересно, отзывался?

– Ну как… Он сказал, что ты теперь для него свой человек.

– Значит, свой?

– Да, он так и сказал: свой… А может, ты хочешь перейти ко мне? Жить в семье? – вдруг спросила она.

– Зачем?

Мой вопрос прозвучал глупо. Однако она все поняла. Я подумал, что это было главным, ради чего она ко мне приходила. Но я не хотел, чтобы меня жалели.

Оставив мне тридцатку денег, расстроенная учительница ушла. А на следующий день попросился домой и я. Домой – значит, в колонию. Меня выписали.

Я пошел на наш местный поселковый рынок, где по воскресным дням торговали местные колхозники. На два червонца я купил крупно порубленной махры, потом направился к теткам, стоявшим рядком у дальнего забора. Пропустив пирожки с капустой, картошкой, луком, дошел до торговки, предлагавшей пирожки с ливером. Я посмотрел тетке в глаза, но ничего особенного не увидел. Все они, эти рыночные тетки и бабки, были как на одно синюшное лицо со следами непрерывных тягот и забот.

Я заплатил за пирожок остатками от подаренной мне тридцатки и, завернув его в лопушок, направился в сторону колонии. Оглянувшись, увидел, как следом за мной к тетке подкатил совсем молоденький курсант в морской форме и тоже купил пирожок. Не отходя, видно, был голоден, он с удовольствием засунул в рот полпирожка и стал жевать, а меня вдруг затошнило.

Неподалеку от сарая я вырыл под молодой сосенкой ямку. Земля была мягкой, песчаной и на ощупь прохладной. В эту ямку я положил купленный пирожок, не разворачивая лопушка, и засыпал песком. Сверху замаскировал травкой и присел рядом. Сосну легко было запомнить, у нее была редкая форма двух раздвоенных полукруглых золотых стволов, напоминающих по форме лиру.

Здесь меня и разыскал мой привычный страж Тишкин.



– За мной? – поинтересовался я, глядя на него снизу вверх. – Опять в сарай?

Теперь я мог на эту тему даже шутить.

– Что ты! Что ты! – сходу затараторил он. – Ты у нас теперь свободный навсегда. – И, оглянувшись, добавил тише, что ему поручили передать: за мной должок – сходить в кинотеатр.

Слово «навсегда» вызвало у меня невольную улыбку.

– Кто передал-то? – поинтересовался я.

– Главный. Он теперь с Ленькой Пузырем все решает.

– А третий кто?

– Третий?.. Ну я, – сказал, помолчав, Тишкин. И на всякий случай заглянул мне в лицо.

– В люди выходишь?

Почувствовав в моих словах скрытую издевку, он тут же парировал:

– Ты тоже!

Я не собирался ссориться и вполне миролюбиво поинтересовался, когда мне надо туда идти.

– Сегодня. Ряд восьмой, место шестнадцатое.

– А спица?

– Спица будет. Не дрейфишь?

– Долго ли умеючи? – сказал наигранно я. И ничто во мне не дрогнуло, даже не колыхнулось. – Одним больше, одним меньше.

– Во! Главный тоже сказал… Только не велел тебе передавать… Медведь, сказал, попробовавший человечины, навсегда становится людоедом.

– Это я, что ли, людоед?

Тишкин вздохнул и не ответил.

Я покосился на тайное мое захоронение и спросил:

– А что, брат Тишкин, не хочешь ли ты закурить?

– А курево есть?

– Есть. Нужен огонек.

– Огонек будет, – оживился он. – Я кресало твое вернул.

– Украл, что ли?

– Ну и что?

Я достал из кармана махорку, а другой рукой залез за пазуху и извлек книжный листок, подаренный Катей. Пробежал глазами:

«Кручинина . …Есть такие любящие души, которые не разбирают, по чужой или по своей вине человек страдает, и которые готовы помогать даже людям…

Незнамов . Вы ищете слова? Не церемоньтесь, договаривайте.

Кручинина . Даже людям безнадежно испорченным. Вы знаете, что такое любовь?»