Страница 48 из 52
Э. Е.: Да, конечно, речь там идет о любви, но в моих книгах любовь возникает всегда в женщине, и эту любовь уродуют мужчины. Поступки Эрики — это ее крики о помощи (спасение кажется совсем близким), однако ее призывы совершенно искажены, потому что она притязает на то, что ей недоступно: она хочет господствовать, подчиняясь, и определять форму своего подчинения (я точно не помню, кажется, у Бодрияра есть знаменитое эссе о садомазохизме и мазохисте, который осуществляет инсценировку и решает за садиста, как тому поступать, — за садиста, который, по Сартру, сух, лишен фантазии и прямолинеен; кстати, это касается и судьбы женщины в романе «Алчность»). Великое чувство в нас может стремиться наружу сколько ему угодно, однако его неумолимо принижает сексуальность, в которой вожделение женщины постоянно гасит и отрицает себя, потому что главную роль играет вожделение мужчины, от которого женщина зависит. Вожделение женщины всегда предстает как нечто отрицательное, вынужденное отказываться от себя, чтобы участвовать в вожделении другого. Кончается все, и тут «Алчность» действительно смыкается с «Пианисткой», с самоуничтожением. У Эрики Кохут все завершается пародией на судьбу героя Кафки в «Процессе», завершается в ее неудачной, беспорядочной попытке нанести себе рану, рану символическую (она, так сказать, добавляет себе еще одну рану, ведь половой орган женщины — это рана Амфортаса,[89] которая никогда не закрывается, и она не обладает такой степенью репрезентативности, как половой орган мужчины), а вот самоуничтожение женщины в романе «Алчность» удается. Правда, перед этим женщина в жутко пародийной ситуации должна приодеть и украсить себя, подготовиться для гроба, должна еще раз навести красоту, потому что никто другой за нее этого не сделает.
ВЕНСКАЯ ПРОГУЛКА (2009)[90]
© Перевод А. Белобратова
На собор Св. Стефана смотришь, как и на большинство церквей, снизу вверх, так сказать, воздев очи горе. К церквам не плетутся по ночным улицам, в веселом подпитии, в церкви ходят днем, с трезвым умом и открытым сердцем, они ведь днем как раз и открыты для посещения. Мы идем по Язомирготтштрассе (говорят, какой-то из бабенбергских герцогов сказал однажды: «Ja so mir Gott helfe» — «Да поможет мне Бог» — отсюда и пошло название улицы) и упираемся прямо в главный портал собора. Громада его ворот подавляет и проглатывает тебя вместе со всем, что ты есть: в темноту, в футляр, скрывающий под огромными покрывалами оружие церкви, которое в блеске золота может быть снова вмиг обнажено, и золото станет булатом, и церковь навечно проклянет тебя, и не ведаешь ты, почему и за что, но церкви то ведомо внятно. Ты выходишь из узенькой улочки (центральная часть Вены почти сплошь состоит из узких улочек, сдавленных огромными дворцами, выставляющими напоказ свои барочные груди), и тебе навстречу вздымается этакая громада, нечто округлое, позднероманское, там, на самом верху, перетекающее в готику, величие, веками сотворяемое восхищенными взорами, прикованными к нему, но величественное и без них (вот оно, тут! попробуй его не заметить!), сотворяемое и тем, что за ним скрывается, — благочестием, которому на смену давно пришла городская корысть и заинтересованность в иностранном туризме. В этих знаменитых церквах благочестие предстает потаенно, словно надписи на табличках — указателях, которые способны прочитать лишь немногие, те, кто ощущает в себе особое тяготение к тайне. Туристы заслоняют своими фигурами эти потаенные таблички, рассматривают, задрав головы, кафедру, творение мастера Пильграма: по ее резным поручням и стойкам шествуют наверх грехи людские в обличье жаб, ящериц и прочих рептилий, один грех вослед за другим, гусиным шагом, и хотя грехи порой притягивают человека все враз и скопом, рядом друг с другом мастеру их было не разместить. (У нас тут говорят — «как жабу проглотил», если приходится делать что-то неприятное. А вот с грехами все иначе — грешат, как и прежде, с большим удовольствием!) А на самом верху всю процессию поджидает огромный пес. Исповедь служит для того, чтобы сделанное тобой исчезло без следа. Твои грехи пожрал исповедальный пес. Лишь церковь пребывает вечно.
Собор потрясает своим величием и роскошью (крыша его украшена разноцветным орнаментом и огромным гербом, и есть в этом что-то от альпийской веселости, иронически подмигивающей романской и готической строгости архитектуры, и вздымается вверх его огромная южная башня, тянется вверх и башня северная, незавершенная, а еще есть две языческие башни, и все это вместе примешивает к тяжеловесности и неприступности собора какую-то легкость, словно сам собор вот-вот начнет напевать вполголоса песенку, а изнутри к его каменной шкуре жмутся орган и хоры, и возникает толчея, словно в сельском трактире) — величие и роскошь давят на людей, оттесняют их в боковые приделы и нефы. Впрочем, в Средние века так все и задумывалось, и огромная эта церковь, с неистовой страстью подавлявшая страсти человеческие, притягивала прихожан, но и отвлекала их от самой сути, от Бога, чтобы люди не были слишком настырны. Богу назойливость не по нраву. Теперь другие времена и другие цели — и собор, выставляя себя напоказ, притягивает туристов. Прежде он и притягивал, и отталкивал одновременно, словно люди были чужаками, они и в самом деле должны были чувствовать себя странниками на этой земле. Теперь он завлекает чужестранцев. Собор — не сокровенная, а открытая цель, правда, все меньше людей приходит, чтобы, в соответствии с его предназначением, преклонить в нем колени для молитвы и погрузиться внутрь собственной души. Вместо этого люди входят внутрь собора, сами они — маленькие, а собор — огромный, и вот ты внутри него, внутри пространства, в котором тебе следовало бы погрузиться в пространство собственной души, но тебе достаточно и того, что ты здесь и что ты смотришь по сторонам. Собор достигает своей цели, ведь посетители устремляются в него, он выставляет напоказ утонченную резьбу своего каменного убранства, подчиняется взорам, и чужеземцы берут его в полон, нисколько не ведая об истинной цели собора — о смерти как о потусторонней сути каждого человека, символом которой является церковь. Вовсе наоборот: они хотят все увидеть и рассмотреть, и пусть ничто не напоминает им о небытии, хотя каменные изваяния черепов и крипта собора, заполненная бренными останками, неустанно напоминают им об этом. Мне кажется, что молиться люди ходят в церкви поменьше, к примеру в церковь Архангела Михаила у императорского дворца, и там, внутри, где взгляду не затеряться, можно молиться перед изображениями новых святых. Можно помолиться, если потерял ключ или цепочку с кулоном, помолиться св. Антонию, или св. Иуде Апостолу (в самых безнадежных случаях), или кому — нибудь еще.
Я всегда хожу по Язомирготтштрассе, по маленькой улочке, чтобы, выйдя на площадь перед собором Св. Стефана, ощутить его силу и власть, мощь его огромного портала, вздымающегося надо мной, словно демон, растущего и растущего ввысь по мере того, как я к нему приближаюсь. Если же захочешь миновать собор слева (или справа, смотря с какой стороны идешь) и последовать туда, где проложена его полная противоположность, своего рода большая просека, то попадаешь на Грабен. Грабен — это «Ров», «Канава». Это что-то такое, что всегда связано с почвой, с грязью, что выкопано в земле. Нынешний Грабен — ровная и плоская улица, когда-то здесь и в самом деле был ров, теперь его нет, он засыпан, он ровен, и по нему, как по равнине, можно разгуливать в свое удовольствие, нет, не просто идти себе, это было бы против правил торговой улицы. В самом центре Грабена — невероятная чумная колонна, барочный апофеоз спасения (посвящена выжившим после чумы), она предстает контрастом по отношению к неприступной массе собора, к месту созерцательного погружения в себя. Собор вызывает трепет и любопытство, а эта стопроцентно барочная чумная колонна, выставляющая напоказ все, чем богата, — застывшие в отчаянной жестикуляции фигуры, ангелочки, облака, солнечные лучи и т. п. — притягивает взор и побуждает к радостному созерцанию всего, что избежало смерти. Мертвые больше не видят. Для них это было бы слишком утомительно. Эта колонна стоит здесь. И все тут. Она сияет золотом, там, в навершии, и центр ее тяжести — наверху, у верхнего предела, а не в ее основании. Все фигуры между вершиной и основанием — округлые, пухленькие. Вена и вообще город пухленький, торты и булочки глядят на тебя изо всех витрин, так что не приходится шарить голодным взглядом, тебе их предлагают, нет, даже навязывают на каждом углу. Выпечка пышет жаром от нетерпения, чтобы поскорее исчезнуть в нашей утробе. Жизнь верующего католика тоже предназначена для того, чтобы исчезнуть в вечности и в Боге, чтобы раствориться в вере, которой, правда, надо обладать еще при жизни. И Бог тоже тут, на колонне, он ведь и так все сотворил, однако чумной колонне, хотя она и тверда как камень, он одновременно придал особую мягкость, он ведь и сам смягчился и положил чумной беде конец.
89
Амфортас — легендарный король, хранитель Святого Грааля (чаши с кровью Христа), которому злой чародей Клингзор нанес незаживающую рану.
90
«Мы встретились с Эльфридой Елинек, австрийской писательницей, лауреатом Нобелевской премии, автором знаменитой "Пианистки", в центре Вены, в так называемом "Внутреннем городе", у кафе, в котором когда-то познакомились и от которого по короткой и узкой улочке со странным названием пошли в сторону большой площади. Говорила и вязала свою неповторимую словесную вязь она» (А. Белобратов).