Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 22

Современный историк Н. А. Троицкий, много времени уделивший изучению «птенцов» – с уставом в мозгу, розгами в «клювике» и волчьими повадками в отведённой им сфере деятельности – пишет об одном из них: «Шеф жандармов А. Ф. Орлов, провожая за границу друга, наставлял его: «Когда будешь в Нюрнберге, подойди к памятнику Гутенбергу – изобретателю книгопечатания – и от моего имени плюнь ему в лицо. Всё зло на свете пошло от него». Николай I не давал таких напутствий, но в ненависти к печатному слову мог переплюнуть своего шефа жандармов. Самый дух николаевского царствования верно схвачен в реплике Фамусова из грибоедовского «Горя от ума»: «Уж коли зло пресечь, забрать все книги бы, да сжечь!» [35].

Итак, дворянская реформация была обречена.

Разгром декабристов, среди которых было немало героев Отечественной войны, казалось, надолго расставил все точки над «i». Подобрав на площади сотни изувеченных артиллерийским огнём трупов мятежников, режим ясно указал, кто является «отцом народа» и какими методами будут вестись переговоры с оппозицией. Дым от пушек на главной площади Петербурга развеялся, гарь в сознании русского общества осела страхом, но необходимость реформ государства по-прежнему висела в воздухе. Об этом свидетельствовало экономическое отставание России, в лице функционеров окончательно запутавшейся в синедрионах высшей светской и духовной власти. Положение дел в Стране усугубляли синекуры не в меру разросшегося и в охотку вороватого чиновничества. Однако решительность Николая, начавшись с «дыма декабря», эшафота и последующей казни, ограничилась каторгой и ссылкой противников застоя. Это был показательный урок для тех, кто, мысля и рассуждая вслух, осмеливался ещё и действовать.

Придётся отметить, что в старании угодить царю весь состав суда был единодушен в отношении приговора «декабристам» (за исключением сенатора Н. С. Мордвинова, отличавшегося независимостью своих взглядов), коим было «отсечение головы», вечная каторга, разжалование в солдаты. Пятерых суд приговорил к четвертованию (впоследствии милостиво заменённому повешением). «Даже три духовные особы (два митрополита и архиепископ), которые, как предполагал Сперанский (назначенный царём членом Верховного уголовного суда. – В. С.), “по сану их от смертной казни отрекутся”, не отреклись от приговора пяти декабристов к четвертованию», – сообщает историк (этот факт можно взять на заметку, но не буду настаивать). Далее Троицкий пишет: «10 июня 1826 г. был издан новый цензурный устав из 230(!) запретительных параграфов. Он запрещал “всякое произведение словесности, не только возмутительное против правительства и поставленных от него властей, но и ослабляющее должное к ним почтение”, а кроме того, многое другое, вплоть до “бесплодных и пагубных (на взгляд цензора. – Н. Т.) мудрований новейших времен” в любой области науки. Современники назвали устав “чугунным” и мрачно шутили, что теперь наступила в России “полная свобода… молчания”.

Руководствуясь уставом 1826 г., николаевские цензоры доходили в запретительном рвении до абсурда. Так, глава николаевского Министерства просвещения Ширинский-Шихматов изъял из учебных программ философию. А когда его спросили – почему, то простодушно ответил: «Польза от философии не доказана, а вред от неё возможен». Другой цензор запретил печатать учебник арифметики, так как в тексте задачи увидел между цифрами три точки и заподозрил в этом злой умысел автора. Председатель цензурного комитета Д. П. Бутурлин (разумеется, генерал) предлагал даже вычеркнуть отдельные места (например: «Радуйся, незримое укрощение владык жестоких и звероподобных…») из акафиста Покрову Божией матери, поскольку они, с точки зрения «чугунного» устава, выглядели неблагонадежными. Сам Л. В. Дубельт не стерпел и выругал цензора, когда тот против строк: «О, как бы я желал /В тиши и близ тебя /К блаженству приучиться! – обращенных к любимой женщине, наложил резолюцию: «Запретить! К блаженству приучаться должно не близ женщины, а близ Евангелия» (там же). Это и есть то, что осталось в истории России под названием «николаевская реакция». Вздрогнув и на время оцепенев, Страна впала в спячку, больше напоминавшую политическую кому. Впрочем, этого можно было ожидать.





Николай I

Не помня заветы Петра Великого, не умея (и, очевидно, не особенно желая) преобразовать энергию народа в общенародный социальный и культурный подъём, правительство выбрало пассивную имитацию державы. Александр I, сплетая себе лавровый венок просвещённого победителя на европейских конгрессах (Приложение IV), упустил время, а Николай I, после «декабристов» решив, что никому «не должно сметь своё суждение иметь» (подлинные слова царя: «Должно повиноваться, а рассуждения свои держать про себя!»), отдалял от власти всех, кто стремился к законоустроительным переменам. Триумф победы в Отечественной войне выродился в плац-парады, пустой блеск которых высвечивал вялый инстинкт социального самосохранения высших кругов русского общества. Так, движение «декабристов», ясно показав необходимость кардинальных перемен в социальной и политической жизни, попутно выявило полную неспособность русского Двора к каким-либо переменам.

Сделав шаг в давнее прошлое, определим проблему следующим образом: церковный Раскол предварил, а последующие совокупные политические и экономические упущения привели к тому, что вслед за духовной основой Россия утеряла политическую базу своего развития.

Уяснение параметров внутреннего неустройства, очевидно, и вызвало горькие мысли Петра Чаадаева – «первого русского эмигранта», по словам Мережковского. По ряду причин не умея верно оценить фактор этнокультурного смешения, «внутренний эмигрант» в первом из восьми «писем» (1828–1830) печально констатировал сложившиеся в России реалии: «Мы живём в каком-то равнодушии ко всему… Мы явились в мир, как незаконнорожденные дети, без наследства, без связи с людьми, которые нам предшествовали (здесь и далее выделено мною. – В. С.), не усвоили себе ни одного из поучительных уроков минувшего. Каждый у нас должен сам связывать разорванную нить семейности, которой мы соединились с целым человечеством…». «Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы, так сказать, чужды самим себе. Мы так удивительно шествуем во времени, что, по мере движения вперёд, пережитое пропадает для нас безвозвратно»! А. Пушкин с не меньшим отчаянием отмечает смежные свойства потерянной части народа: «Дикость, подлость и невежество не уважает прошедшего, пресмыкаясь перед одним настоящим… Прошедшее для нас не существует. Жалкий народ». «У нас совершенно нет внутреннего развития, естественного прогресса; каждая новая идея бесследно вытесняет старые, потому что она не вытекает из них, а является к нам бог весть откуда… Мы растём, но не созреваем; движемся вперёд, но по кривой линии, то есть по такой, которая не ведёт к цели» (это опять Чаадаев). «Всем нам не достаёт известной уверенности, умственной методичности, логики. Западный силлогизм нам не знаком». «Исторический опыт для нас не существует; поколения и века протекли без пользы для нас, – с горечью констатирует Чаадаев положение вещей, которым гений М. Лермонтова в те же годы дал схожее объяснение в своей грандиозной по социальному охвату и психологической глубине «Думе». «Глядя на нас, – продолжает Чаадаев, – можно было бы сказать, что общий закон человечества был отменён по отношению к нам»… «Я не могу вдоволь надивиться этой необычайной пустоте и обособленности нашего существования», – писал затворник поневоле и «сумасшедший» по царскому соизволению, наблюдая застывшее в своей неподвижности бытие гигантской Страны. Однако всему происходившему в империи есть «старое» объяснение. Чаадаев сумел разглядеть повреждение самости народа, его разуверенность в настоящем из-за отбитой памяти о прошлом. Отсюда воспоминания «не далее вчерашнего дня», коим, очевидно, было петровское правление – немилосердное к народу, беспощадное, повернутое к государству передом и к Стране задом. Ибо о страшных кострах и крючьях «позавчерашних» дней народ и сам старался не вспоминать… Трагизм Страны русский мыслитель видел яснее многих своих современников. Но, бичуя пороки искусственного происхождения, Чаадаев не отождествлял их с русской статью, русскими святынями и русским складом ума. По духу беспощадный мыслитель-гражданин, а по характеру врачеватель, он нелицеприятно указывал на язвы, которые необходимо было выжечь из тела Страны. «Больше, чем кто-либо из вас, поверьте, я люблю свою страну, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа, – писал Чаадаев, – но верно и то, что патриотическое чувство, одушевляющее меня, не совсем похоже на то, чьи крики нарушили моё спокойное существование и снова выбросили в океан людских треволнений мою ладью, приставшую было у подножья креста. Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. … Более того, у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество»! [36]