Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 30

Но это будущее, и, сколь оно ни близко и очевидно, пока вокруг все неясно, по-настоящему тускло, и все наполнено какой-то отвратительной, бесконечно раздражающей теснотой. И словно никакого выхода. Рассказывать об этом сложнее, труднее, чем переживать. Когда это происходит, то уже ничего и не поделаешь, можно струсить и заметаться зайцем или махнуть на все рукой, только надо, мысленно поднявшись над всем этим, определить, что никаких общих правил для подобных вещей не существует, какие правила, если все это, может быть, лишь со мной одним происходило и никогда не повторится. Определить, обязательно определить, но надо бы так, чтобы определение предшествовало событию, а как это возможно хоть в моем случае, хоть в каком угодно еще, и получается, что определяешь уже после - словно машешь кулаками после драки, и отсюда всякие сложности рассказа, затруднения, мешающие такому, казалось бы, простому и естественному делу, как то, чтобы мое повествование стало подлинным шедевром. Вы ведь улавливаете уже некоторый сумбур, не остались слепы к нарастающей сбивчивости, заподозрили, что ширится и, не исключено, вот-вот станет преобладать нездоровая горячка, впаду я, а заодно со мной и вы, в лихорадку? Признайте это, говорите, обличайте, я вытерплю. Я снесу, и не такое приходило терпеть, вот вам бы то, что было со мной в том расслоении на влажность и сухость, на слизь и пыль, то-то я бы распотешился, глядя на вас со стороны... Но я вам худа не желаю, и меняться с вами местами у меня намерения нет, сбрасывать произошедшее со счетов я и не думаю, что было, то было, и это - мое, и я им дорожу. Дорожу болезненно, болею этим. А что же все-таки произошло? Кто знает...

Может быть, прелестный уголок города и привидевшаяся чернота были моей законной целью, отбрасывавшей прочее в некую беззаконность. И то, что я этой цели достиг, сбило меня с толку, отняло понимание дальнейшего пути. Я не знал, что предпринять еще, и это мешало мне сообразить себя, и тут бы взять себя в руки, покрепче сжать, выдавить из тех пресловутых недр, о которых я говорил выше, разные ясности и предвидения, решения грандиозных и почти что небывалых задач, где-то ведь стоящих перед всеми нами, но... Бездействовала воля, что ли. А бездействовала она при том, что я, безмерно уставший, был, однако, страшно напряжен и все еще одержим идеей Профилактова и его новой реальности. И не скажешь же, что я просто имел там, на берегу озера и среди чудесных домиков, некое бытие, вполне, скажем, обычное и приемлемое. Куда там! Чтобы так было, я должен был быть в том уголке местным жителем, а не прибежавшим в сумасшедшей задействованности незнакомцем, чуть ли не чужестранцем, который в скором времени и убежит оттуда в той же одержимости и явной неадекватности, убежит неопознанным, по сути дела - несостоявшимся.

Но я упоминал: теснота, скудость, безысходность. Это было, это стало вдруг способом моего существования, теми единственными средствами, которыми я еще располагал для продолжения жизни и участия в бытии. Я ощупывал стены, содрогаясь от их отвратительной влажности; они, говорю вам, были как слизь. Понять бы, куда я попал. Это и есть заподозренная чернота? Неожиданно в полной тишине, стоило мне навострить уши, раздался скрип, словно кто-то с въедливой нарочитостью, раздирающей в клочья мою чуткость, приоткрыл старую дверь, медленно закрадываясь, подбираясь ко мне. На мгновение я совершенно оглох, и все мое предстало в каком-то плоском виде, я почувствовал себя втоптанной в грязь узкой и мелкой доской или выбеленным под палящими лучами солнца скелетом. И тем, и другим; определенности никакой не осталось. Я огляделся, но ничего не увидел, да только, скорее, не потому, что действительно ничего не было, а из-за внутренней, по-своему чрезвычайно активной утраты зрения. Это так будоражило, обязывало к чему-то, даже бодрило... Я готов был обсудить проблему, аналитически, словно занятый грандиозными исследованиями ученый, указать на точку, где мое зрение остановилось, упершись в непреодолимую преграду, и поименовать лекарства, которые, в случае их быстрой доставки, помогут мне справиться с болезнью. А между тем присутствие живого существа ощущалось, тихое прерывистое дыхание, и как будто шорох. Кто-то чуть ли не в ухо мне сказал:

- Так вот... того, знаете... с Геннадием Петровичем Профилактовым судьба нехорошо обошлась. Сыграла, можно сказать, злую шутку. Помер вроде как, и помер, бедняга, ни за что ни про что. А думали, что это, мол, Ниткин. Но что Ниткин? Кому, скажите на милость, могло придти в голову, что-де пропал Профилактов, а не нашли Ниткина? Только дуракам. Ведь что такое Ниткин? Пустое место, нуль. И если пропал, так что ж, невелика потеря. А Геннадия Петровича, говорят, видели в Гондурасе, куда ему вовсе не следовало попадать. Вот это судьба так судьба! И жестокая, и злая, как ведьма, и славная, до того, скажу, величавая и здоровенная, хорошенькая собой, ядреная, что дух, ей-богу, захватывает...

***

Вадим, вперив в Федора взгляд немигающих глаз, перехватил нить рассказа:

- Стало ясно, что нас трое таких, которым суждено разобраться в черноте. Видна она, дескать, с монастырской горы. И эти трое - мой брат Филипп, ты, Федор, и я, Вадим. А будь иначе, для чего бы Филиппу было прибегать ко мне и рассказывать всю эту сумасшедшую и, не исключено, фантастическую историю? Вовлечь стремился. Он еще с самого начала, еще когда только в первый раз увидел ту черноту, задумал втянуть меня в эту прилипчивую историю. А и не отлипнуть теперь. Нынче мы уже как мухи на липучке. Тебе что-нибудь известно о черноте, Федор?

Федор пожал плечами.

- Впервые слышу. А что касается тех или иных подробностей...

- О подробностях разреши выразиться мне, - перебил Вадим. - Филипп - сумасброд, я - реалист, практик и лидер, ты - абориген. Вот и вся та определенность, в которой так нуждался Филипп, прежде чем влезать не в свое дело, но которую он упустил. А мы не упускаем. Не романтические барышни и не разбитные девки, чтобы лезть на рожон не подумавши.





- Одной этой определенности мало, - возразил Федор. - Любой здравомыслящий человек на нашем месте признал бы, что следует куда как основательнее покопаться в упоминаниях и даже как бы фактах, изложенных Филиппом. А то - мухи, липучка. Это все образы, если не вовсе метафоры, но никак не дело и не программа. И если мне будет позволено высказаться, то есть если вы, неожиданно нагрянув, не будете здесь только болтать, затыкать мне рот, разоряться, вести себя, как слон в посудной лавке, я, буде мы достигнем того или иного согласия, своего рода общественного договора, как настаивал на том знаменитый Руссо, на счет общего плана предполагаемых затей сообщу кое-что на редкость любопытное.

- А ты, Федор, - с обидой протянул Вадим, - разве не болтаешь сейчас почем зря? Ты все равно как брешущий на луну пес...

- Вы слушайте, и ты, Вадим, не перебивай, вы оба мотайте себе на ус. - Федор наконец поднялся с дивана. - Речь, собственно говоря, - сказал он, сладко потягиваясь, - идет о письменном сообщении. Да, речь о моем труде, о черновике той книги, которую я тут с некоторых пор пишу, как безумный, и когда-нибудь непременно закончу.

Вадим вскрикнул:

- Ты смеешься над нами? Какой труд, какой черновик? До того ли нам?

- Вы, может быть, удивитесь, но это шедевр, и когда я представлю его на суд читателей... впрочем, об этом после. Сейчас для вас главное - знать, что сам процесс моего труда над этой книгой есть не что иное, как явление в высшей степени необыкновенное, поразительное и, скорее всего, неповторимое. Вы первые узнаете. Да вам и нужно, ведь тут четко прорисовывается связь с вашей проблемой. А вообще-то штука выходит побольше всех прославленных чудес и достижений.

- Значит, ты стал писателем, Федор? - Вадим, удивляясь, протирал глаза.

- Я стал им, работая бок о бок с небезызвестным Тире. Я и к Тире прибыл уже с немалыми задумками и заготовками. Странно, что ты, считаясь моим другом, не знал о моих литературных мечтаниях.