Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 30



- А Сонечка предрекла конец. Приплела к этому Профилактова и сказала, что в его исключительности завершится наше приключение.

- Но и начало там же, - поправил Филипп.

- Конец и начало.

- Нет, сначала...

- Начало и конец, - быстро сориентировался Федор. - Вот я много слышу от вас о нищете и скудости, что-то такое о глупости и пошлости наших жителей, моих земляков. Но это у вас взгляд со стороны, вы по-настоящему не мучаетесь здесь, в этом заколдованном кругу, и как для Сонечки факт наш будто бы обусловленный Профилактовым конец, так факт вообще, факт как таковой, что вам неведомо смущение. Вас совсем не мучает, что вы свысока смотрите на меня, на нас, на людей в целом.

- Ты к чему ведешь? - насупился Вадим.

- А я этим живу.





- Что за аллегории? Почему ты ставишь нас в один ряд с Сонечкой?

- Напротив, я утверждаю, что вы отгородились.

- Почему заодно с ней приплетаешь Профилактова?

- Этим и в этом живу, и всегда было так, то есть моя юность прошла здесь, и вот уже... несколько времени, с тех пор, как порвал с Тире, ну, знаете, писатель такой, Тире, слыхали?.. вот уже несколько времени, как снова так... Я вам говорил о черновике, о заколдованном круге, о будущей книге, о том, как безнадежно застряли мои мысли. О резине говорил, о том, как тупо и тщетно в нее вгрызаюсь... Но теперь дело стронулось с мертвой точки, я это чувствую. Что-то зашевелилось в моих мыслях и вообще в голове, и круг как будто начал давать слабину, и даже складывается такое впечатление, что он уже немножко изнемогает под каким-то давлением. А откуда оно, давление? Извне? Или оно внутреннее? Вам это нелегко понять, вы пришлые, так я постараюсь объяснить. Понемногу создаются образы. Просматриваются пути. Брезжит что-то... Намечается выход из неизвестности, выглядывают на поверхность, ну, то есть, проступают раннее скрытые связи. Многое становится понятным. И уже многое возможно, не правда ли? По мне, так заметны и события, по крайней мере признаки и что-то эпизодическое. А по некоторым приметам... В этом смысле, кстати, особенно интересны иные из рассуждений Ниткина, в частности, его намеки, его указания на продвижение и странствие. Но все важно, даже вы важны, хотя вы кто? - вы пришли да ушли, прилетели да улетели... Но даже ваши нелепые и гнусные высказывания о нищете и глупости, а тем более все прочее, да те же красные сапоги, и совсем уже далекий и практически неизвестный Ниткин, которого бьет жена, или то, как в этом доме - посмотрите на него в последний раз! - меня опоили, и я, можно сказать, впал в детство, сюсюкал, ползал по дивану, хныча... Все это благотворно воздействует! Словно был безмозглый камень, который останется и после гибели нашего мира, и казалось, что так он и пребудет в своем бессознательном и мертвом состоянии. Ан нет, навалилась на него внезапно какая-то неведомая сила и стала нажимать и выдавливать, и не просто выдавливать, но с умыслом, по некой программе, и не что-нибудь невнятное, невразумительное, а живое, целые мысли, и вдруг оказалось, что там самая настоящая - да, никуда не денешься, приходится это признать - настоящая жизнь. А я и залюбовался. Но я, прежде всего, серьезен. Картина получалась, ясное дело, фантастическая, почти бредовая, но оказалась возможной какая-то вполне солидная умозрительность, и я стал наблюдать эту рождающуюся из камня жизнь, изучать ее. Я изумлялся ей, я увидел, как мощно, страстно и гибко распространяется она во все стороны, взмывает ввысь и закрадывается в глубину... а вы что?.. Называете меня аборигеном... Но вы-то что при этом? Вы хотите отвлечь меня, оторвать от камня, вовсе вырвать из процесса... выкорчевать, что ли? Словно я гнилой пень! А я живой. Вы предлагаете мне думать о торговле, о магазинах, о трухе и слизи какого-то непонятного места, о том сомнительном и подозрительном, что между вами, братьями Сквознячковыми, происходит. И это в момент, это в апогее, когда, может быть, и кульминация вот-вот наступит, это в минуты, когда я оживаю, распускаюсь, как цветок, начинаю соображать и что-то понимать, видеть не только тесные горизонты, но и перспективы и что-то даже и за ними, что-то уже по ту сторону, в запредельном. Славно уже то, что люди перестают быть лишь фамилиями. В моем черновике, если вдуматься, заключен известный смысл, нужно только еще поработать, отточить стиль, развить некоторые мысли, уяснить те или иные детали, почетче прорисовать фабулу. Самое время вперед! И вот когда так, а не то, что было прежде, вы мне говорите, что все это ерунда и надо кончать, надо расходиться по домам и жить как всегда. Мне нужно пройтись по всем складывающимся тут обстоятельствам, исследовать все попутно возникающие нити, русла и извилины, ощупать все изгибы и потрогать разные загогулины, нужно, главное, проделать весь путь до конца, а вы говорите о неведомом голосе в каком-то тошном закутке и в этом, мол, вся разгадка. Но в этом не больше загадки и разгадки, чем в моем прошлом, когда я был туп и фактически недвижим, когда в моей одуревшей башке с одной и той же фразы начинался - в который раз! - многажды слышанный разговор. И ведь не я придумал злополучную фразу, я подслушал ее на берегу реки, и она засела у меня в голове. Я стал ее пленником, она угнетала меня. А теперь я, продвинувшись, как и хотел того Ниткин, вперед, знаю, что в ней нет никакого ребуса, что она пуста, что ее можно безнаказанно обойти, можно ее не заметить, пренебречь. Вы не прочь напомнить, что в начале, мол, было слово и это-де такая истина, что никуда не сдвинешься, пока ее не проглотишь, не запихнешь в себя. Не спорю. И готов запихнуть. Но только вы поработайте своей головой, а она у вас, похоже, одна на двоих, и попробуйте понять, что речь-то идет о заглатывании истины, а не самого слова, и истина эта все-таки просто придумана разными головастыми людьми, слово же, как ни крути, ускользает, оно далеко, оно вне, Бог знает где. Вот и выходит, что когда мы величавы и страшно просвещены, сгодится между делом поразмыслить и о том пресловутом слове. Мудрецы прикидывают, что бы оно значило. И вдруг дела складываются попроще, и пусть даже вокруг буря, натиск и всякие катаклизмы, а все же повседневность и чуть ли не сугубый материализм, - о слове, почитай, можно забыть. Оно было в начале, и тут у нас, не шутейно выбитых из колеи, напрашивается вопрос, в начале чего, а раз так, то уж... впрочем, начнем с того, что нас трое, мы отчасти слиплись, отчасти разошлись во мнениях и многом еще разном... а уж любознательность постепенно, или сразу, это как придется, уведет нас на такие открытые и тайные тропы, на такие перепутья, что и мать родную позабудешь, а не только что-то там в самом деле бывшее, в начале-то...

***

По словам Ниткиных, Маруська недолго горевала о своем Геннадии Петровиче, правда, и в опустевшем доме жить не пожелала, продала его и куда-то уехала. А кому продала? Новые хозяева так и не появились. Странно было, что дом развалился так быстро. Вообще, место, где виднелся его уродливый остов, было какое-то сомнительное, глухое, подслеповатое, дыхание жизни на этом довольно обширном пространстве едва угадывалось. Братья Сквознячковы пришли к развалинам в ошеломлении; их поразила объемная и исполненная гнева и страсти речь Федора. Получается, существуют вещи настолько занимательные и увлекательные, что из-за них можно позабыть и начало начал, и разные догматы, и некую истину в последней инстанции, и даже родную мать? Это не укладывалось в голове не только приземленного, отнюдь не сумбурного и не порывистого Вадима, но и Филиппа, который всегда был не прочь заглядеться на звезды и всячески старался разнообразить свою жизнь духовными исканиями, то и дело пробуждаясь к ним и вдруг вскакивая, как оглашенный. Но так далеко - в пропасть, куда откровенно зазывал Федор, - он никогда еще не заходил. И разве это возможно? Порывы порывами, а все же ему нужно было, чтобы оставались пределы, границы, следовательно, должны были оставаться на своих местах и догматы, и память о матери, и прочие незыблемые вещи, коренящиеся в правильной, а не раздутой и искаженной онтологии. Они, эти вещи, не отрицают вероятие чудес, всяких сверхъестественных штук, но их статус таков, что их не сдвинуть, не опрокинуть никаким чудесам. Как он сам среди этих вещей крутится и буйствует, это, конечно, его дело, и порой он, чего греха таить, хватает через край, и все же - и это главное - сокровенного он не касается, не трогает, не покушается, отдавая должное самоконтролю и, в сущности, твердо зная, что названные вещи никуда не денутся, какой бы номер он ни выкинул, они впрямь незыблемы и, покуда он жив, должны оставаться таковыми. А тут выходит еще, по Федору, что у него с Вадимом одна голова на двоих. Да неужто? А что же будет, если он вдруг умрет, а Вадим уцелеет, и для него вещи утратят незыблемость, а для Вадима сохранятся в неприкосновенности? Как же тогда, с отмершей половинкой головы, им делить впечатления, ощущения и все то прочее, что так или иначе носит головной характер? И почему эта странным образом раздвоенная единственность, может быть, и впрямь находящая свою причину, обоснованность и подтверждение в неких идеальных сферах, куда имеют доступ умственные рвачи вроде Федора, не находит отражения и тем более подтверждения в сугубой реальности, где у Вадима магазин, сытость, сбережения на черный день, а у него, Филиппа, лишь пустой карман, бессмысленные блуждания и совершенно туманное будущее?