Страница 24 из 32
В драме «Menschen und Leidenschaften (1830) Юрий Волин перед самоубийством повторяет схожие упрёки: «Зачем хотел Он моего рождения, зная про мою гибель?.. Где Его воля, когда по моему хотенью я могу умереть или жить?» (Здесь и далее выделено мною. – В. С.) В отчаянии Юрий обвиняет Бога в отсутствии милосердия: «Я стою перед Творцом моим. Сердце моё не трепещет… Я молился… не было спасенья… я страдал… ничто не могло Его тронуть».
И здесь мы видим, что в своей совокупности противоречивые «требования» героев Лермонтова говорят о признании автором в Боге – личности. Правда, лермонтовский Вадим, признавая, – в гордом отчаянии противостоит Богу: «Ты меня проклял в час рожденья… и я прокляну твое владычество в час моей кончины» (1834).
Впоследствии упрекнув Бога в чрезмерной «занятости» небом («Демон»), поэт в начальном периоде своего творчества как будто сомневается в абсолютной благости Верховного существа, что подтверждают монологи и отдельные реплики его литературных персонажей. Они столь часты и искренни, что это даёт нам право уравнивать их с лирическими откровениями поэта.
Лермонтов, да, верит в бытие Бога – Творца всего сущего. Но это означает ту Целостность, которая предусматривает существование не только добра, но и зла… Не желая примириться со злом, поэт видит оружием борьбы с ним свой Гений, который, верит он, дан ему не случайно. Именно отсюда «растут» корни протеста Лермонтова. При этом следует принять во внимание, что исходят они не от личности, а от сущности поэта. Именно избранность, полагает юный поэт, даёт ему моральное право на «тяжбу» с Тем, кто его избрал. Однако её не стоит преувеличивать.
«Вопросы» Лермонтова чисты уже потому, что они исходят, как уже говорилось, от его сущности, имеющей духовную опору в первозданной (добиблейской истории), а затем уже в «известной нам» библейской и исторической жизни. И всё же в некоторых аспектах протест Лермонтова сродни вольтеровскому. Вспомним: французский мыслитель до глубины души поражён был гибелью Лиссабона[28]. На фоне такого рода трагедий страдания Иова, вызвавшие его «борьбу» с Богом, выглядят никчёмными.
Но, ценные, как символ человеческой немощи и ограниченности, старые, как мир, вопросы эти по-прежнему остаются в силе: если христианский Бог есть Бесконечная Любовь, то как она соотносится с гибелью и страданиями огромного числа людей, включая тысячи неумевших и неуспевших согрешить? Ведь земная твердь, разверзшаяся в Лиссабоне, испещряя город, поглотила в себя и духовные форумы, средоточием которых являлись символы христианской любви – храмы! Разве эти духовные святыни, намоленные поколениями христиан, не призваны были очищать души людей?
Если от катаклизмов, природа которых не ясна, вернуться к «мирной» жизни, то и здесь всё обстоит не лучшим образом. Дело, ведь, не только в том, что мир повсеместно и повседневно исполнен зла, а в том, что зло доминирует в нём… Ибо что, как не характер явления, определяет его главенствующие свойства?! Разве не они предопределяют направление мысли и ход духовных поисков? Но если так, если зло в мире неизменно, нескончаемо и зачастую торжествует, то в чём являет себя Добро сотворившего мир и человека? Бог знал, что Адам согрешит и человечество пойдёт к своей погибели и позволил это. Зачем?
Лермонтов не находит ответа на подобные вопросы. Начав в юности «тяжбу с божеством» (признаемся, что эта, вошедшая в литературу формула всё же принадлежит духовному антагонисту поэта, В. Соловьёву), Лермонтов персонифицировал её, ибо не сомневался в личностном существовании Бога. Иначе все обращения – и героев, и самого Лермонтова – становятся бессмысленными. Вопрос упирается лишь в духовную форму этой (для поэта) очевидности. Ибо поэт видит Его главным образом в ипостаси Судьи, что в известной мере расходится с толкованием Бога через его сына – Христа, которого поэт упорно обходил своим вниманием.
Итак, литературные тексты (а другими источниками мы не располагаем) не дают конфессионально точного определения религиозности Лермонтова. Это можно сделать разве что методом вычитания. О таком «счёте», в частности, говорит драма «Испанцы».
В ней испанский дворянин Алварец хвастается перед Фернандо одним из своих предков:
Для итальянца-иезуита патера Соррини и вовсе нет ничего святого. Впрочем, говоря в храме «святых здесь нет…», он проговаривается о своём «божестве»:
Не в лучшем свете предстают в глазах Лермонтова и русские монахи. В повести «Вадим» говорится, что они, проходя по церкви, «толкали богомольцев с таким важным видом, как будто бы это была их главная должность». О такой «мелочи» Лермонтов не упоминал бы, если б она не бросалась ему в глаза во время литургии и не была характерна для духовного клира.
Итак, произведения поэта, родившегося в православной семье, несомненно, указывают на его сословно-природное или наследственно-христианское вероисповедание. Однако эти же произведения не дают ясного ответа о степени глубины – о внутренней причастности поэта к православной вере. Мало того, христианское мироощущение Лермонтова порой граничит с деистическим. Очевидно, дабы не перейти «опасную» границу, поэт, обманывая себя (ибо просит как будто не за себя), прибегает к защите Божьей Матери:
Тем не менее благоговейное отношение к христианским святыням не случайно пронизывает ряд стихотворений поэта. Уже потому, что, будучи глубоко духовными, они преисполнены искреннего религиозного чувства.
Однако чувства эти, даже если они чисты, искренни и носят глубинный характер, – всё же не главное. Знаки и символы веры сильны и действенны тогда, когда они в лице исповедующих веру участвуют в жизни. То есть когда они не только сопровождают, но и формируют бытие человека.
Именно это мы наблюдаем в благоухающей чистотой материнства «Казачьей колыбельной песне» (1840). Образ матери-казачки здесь иконописен и возвышен природной невинностью младенца. В этой ипостаси подобная Божьей Матери, казачка, предвещая своему младенцу будущее, в песне «вручает» ему оберег для участия в нём. Поэт, родившийся с душою странника, посредством матери передаёт ребёнку судьбу воина. Само же стихотворение – от начала и до конца – религиозно по своей сути: