Страница 2 из 3
О’Догерти с блеском прослеживает эволюцию белого куба, выводимую им из традиции западной станковой живописи, чтобы затем рассмотреть ее в совершенно ином ракурсе – с точки зрения антиформалистической традиции, представленной инсталляциями Дюшана «1200 мешков с углем» (1938) и «Миля веревки» (1942), которые решительно взломали картинную раму и сделали главным материалом художественной переработки само пространство галереи. Привлекая внимание художников семидесятых годов к этим работам Дюшана, О’Догерти показывал, как мало за минувшие к тому времени сорок – пятьдесят лет было сделано для разрушения стены безразличия или пренебрежения, разделяющей две традиции. Их замкнутость в себе поразительна, особенно учитывая, что целое поколение художников пыталось продолжить диалог между ними. Так, Ив Кляйн в 1958 году представил под названием «Пустота» пустую галерею, а Арман в 1960-м ответил на этот почин выставкой «Полнота», в которой выдвинутая Кляйном идея трансцендентного пространства, находящегося в этом мире и в то же время остающегося «не от мира сего», подверглась диалектическому переосмыслению: вся галерея, от пола до потолка, была заполнена мусором. Пустое выставочное пространство использовали как основной материал для своих работ Майкл Ашер, Джеймс Ли Байарс и другие художники, не говоря уже о направлении, окрещенном «Свет и пространство». О’Догерти первым вербализировал эти тенденции. Его эссе – это пример арт-критики, которая пытается освоить и проанализировать недавнее прошлое и настоящее или, я бы сказал, недавнее настоящее. Он утверждает, что в коллективном разуме нашей культуры произошел значительный сдвиг, о котором свидетельствует успех белого куба не только в качестве модного стиля демонстрации искусства, но и в качестве его основного материала и выразительного средства. Этот сдвиг, по мнению О’Догерти, связан с тем, что модернизм достиг «предела в своем неустанном стремлении к самоопределению». Определять себя – значит игнорировать все, от себя отличное. Это путь неуклонной редукции, направленный на создание вокруг себя стерильно чистого поля.
Белый куб был переходным средством, призванным устранить всякие следы прошлого и контролировать будущее, утверждая якобы трансцендентальные формы присутствия и власти. Но проблема трансцендентальных форм в том, что они по определению характеризуют не здешний мир, а иной. Этот иной мир (или доступ к нему) и отображает белый куб. Нельзя не вспомнить в связи с этим платоновское представление о высшей метафизической реальности, в которой форма, блистательно чистая и математически абстрактная, абсолютно отрешена от опыта человеческой жизни здесь, внизу (чистая форма существовала бы, по Платону, и в отсутствие мира сего). Степень влияния данного аспекта платонизма на модернистскую мысль, в частности его роль скрытого стержня модернистской эстетики, сильно недооценивается. Возрожденная – отчасти в качестве компенсаторной реакции на закат религии – и подкрепленная, хотя и неправомерно, слабостью нашей культуры к непорочной абстрактности математики, идея чистой формы руководила эстетикой (и этикой), в рамках которой возник белый куб. Пифагорейцы платоновских времен, включая и самого Платона, считали, что вначале была пустота, в ней необъяснимым образом появилась точка, точка вытянулась в линию, линия растеклась в поверхность, поверхность развернулась в тело, а тело отбросило тень, каковая и есть то, что мы видим. Этот набор элементов, лишенных какого-либо содержания помимо их собственной сущности, – точка, линия, поверхность, тело и тень-симулякр – служит базовым инструментарием большей части модернистского искусства. Белый куб – выражение изначальной светящейся пустоты, из которой, согласно платоновскому мифу, необъяснимым образом вышли эти элементы. Следуя такому ходу мысли, элементарные формы и геометрические абстракции можно считать живыми и даже более живыми, чем нечто, имеющее конкретное содержание. В конечном счете белый куб сводится к этому отрицающему жизнь трансцендентальному порыву, притворно приспособленному к злободневным социальным целям. Статьи О’Догерти, представленные ниже, выступают в защиту реальной жизни наперекор стерильному миру-операционной, в защиту времени и перемен наперекор мифу о вечности и трансцендентности чистой формы. Они – не только выражение, но и воплощение этой защиты. Они – своего рода призраки времени, свидетельства того, как быстро новейшие достижения сегодняшнего дня становятся классическими наработками дня вчерашнего. И хотя принято считать, что модернизм с его стремительным темпом обновления остался в прошлом, этот темп не только сохраняется, но и нарастает. Статьи, написанные сегодня, к 1990 году будут забыты – или, подобно статьям О’Догерти, станут классикой.
Томас МакЭвилли. Нью-Йорк, 1986
I. Заметки о галерейном пространстве
В научно-фантастических фильмах часто встречается такая сцена: Земля удаляется от космического корабля, становится горизонтом, пляжным мячом, грейпфрутом, мячиком для гольфа, звездой. С изменением масштаба восприятие переходит от частного к общему. Индивидуальность сменяется видом, таким трогательным для нас: смертные двуногие существа роятся там, внизу, словно живой ковер. Если смотреть на людей с определенной высоты, они кажутся в основном хорошими. Вертикальное отдаление способствует благосклонности. А вот горизонтальность не обладает подобной добродетелью. Далекие фигуры могут приблизиться, и мы предчувствуем опасность встречи. Жизнь горизонтальна: одно, за ним другое – своего рода конвейер, влекущий нас к горизонту. Иное дело история, вид с улетающего космического корабля. Масштаб меняется, слои времени накладываются друг на друга, и мы, глядя через них, строим перспективы, позволяющие составить общую картину прошлого, доступную для исправлений. Неудивительно, что искусство противится подобному подходу: его история, воспринимаемая сквозь призму времени, запутывается тем, что происходит у нас на глазах, и ведет себя, как свидетель, готовый изменить показания в ответ на малейшую провокацию восприятия. История и наш глаз ожесточенно спорят друг с другом в самом сердце «константы», которую мы называем традицией.
Все мы ныне уверены, что изобилие легенд, слухов и фактов, именуемое модернистской традицией, может быть ограничено определенным горизонтом. Глядя сверху вниз, мы яснее видим исповедуемые модернизмом «законы» прогресса, его обшитый броней идеалистической философии каркас, его военные метафоры наступления и штурма. Ну и зрелище все это собой представляет – или представляло! Приведенные в боевой порядок идеологии, ракеты на трансцендентном топливе, романтические трущобы, в которых смешиваются, составляя горючую смесь, деградация и идеализм, все эти войска, переходящие с позиции на позицию, ведя вошедшие в привычку войны. Кипы фронтовых донесений, вырастающие в конце концов у нас на журнальном столике, дают малое представление об истинных подвигах. Они, эти парадоксальные свершения, дожидаются ревизии, которая свяжет эру авангардов с традицией или, как некоторые опасаются, положит последней конец. Ведь, в самом деле, и традиция по мере удаления космического корабля от Земли приобретает черты безделушки на том же журнальном столике – движимого мифическими моторчиками забавного механизма, который распределяет репродукции по крохотным макетам музеев. В центре машинерии угадывается, по всей видимости, необходимая для ее работы равномерно освещенная «камера» – пространство галереи.
История модернизма тесно связана с этим пространством или, точнее, может быть соотнесена с изменениями в нем самом и в нашем о нем представлении. Ведь с некоторых пор мы смотрим поначалу не на само искусство, а на пространство вокруг него (одно из общих мест нашего времени – привычка, входя в галерею, начинать с оценки ее помещений). На ум сразу приходит образ безупречного белого зала, который лучше любой картины годится на роль модели искусства XX века: процесс необратимого исторического развития, обычно связываемый с искусством, которое размещается в этом пространстве, определяет, подобно свету, его собственные черты.