Страница 76 из 82
Мать и Айли растрогались, обнимая блудного сына и брата, они одновременно плакали и смеялись. Они поставили его посередине комнаты, как статую, и семенили вокруг. Лишь один Лео сообразил, что надо делать, и отправился в ванную разжигать колонку.
Потом, вечером, когда Рауль сидел между диванных подушек в костюме доарестантской поры, трещавшем по швам, а женщины без конца щебетали и совали ему то чашечку с кофе, то рюмку ликера, — уже тогда Лео почувствовал в воздухе нечто зловещее. В тот первый вечер Рауль сидел хмурый, на вопросы отвечал односложно, видимо, собирался с духом, с родимым кровом приходилось вновь свыкаться. В какой-то миг показалось, что Рауля трясло отвращение, он сердито отбросил угодившую под локоть диванную подушку и с плохо скрываемой неприязнью отказался от подаваемой вазочки с печеньем. Мрачный взгляд его темных глаз бродил по углам, он не слушал того, о чем тараторили мать и Айли. Он будто напряженно искал ответ на какой-то вопрос, который ему не удавалось сформулировать. Лео украдкой следил за ним — Рауль стал каким-то диким. До сих пор Лео не мог понять, почему Рауль с самого начала почувствовал себя в родном доме явно неуютно; видимо, для такого состояния необходимо усвоить стадные правила, невозможность расслабиться, волчье ощущение загнанного в угол человека, постоянную настороженность и надзор и испытать навязанность примитивного существования — выступать за самого себя становится первейшим инстинктом. А с другой стороны, захватывающие дух просторы окружающей природы, иллюзия бесконечности, способная в зависимости от внутреннего содержания или возвысить, или подавить человека; во всяком случае, казалось, что Раулю трудно снова втиснуть себя в уютное обрамление гостиной, в тесную и весьма наивную домашнюю среду. Исчезла громада стеклянной глыбины, за которой проглядывал горизонт. Садики, беседки, кусты сирени, цветочные клумбы — столь пугающе близко и осязаемо.
И в следующие дни мать и Айли не давали Раулю покоя, своей заботой они хотели как-то скрасить его пропавшие впустую годы. В шкафах отыскали отрезы довоенного сукна, это был редкостный и изысканный дорогой английский материал, такого уже никто не носил, и Рауля начали водить по портным, заказали полный комплект одежды, купили велюровую шляпу цвета мха — женщины наряжали его, будто куклу. Однако Рауль вытащил из своего обтрепанного рюкзака кудлатую волчью ушанку и повесил ее в передней на видном месте.
Лишь через неделю у Рауля начал развязываться язык.
Лео до сих пор не знал, выдумал ли Рауль все свои истории, набрался их у уголовников или на самом деле рассказывал случаи из собственной жизни; как бы там ни было, в таком изобилии грубости и циничности Лео никогда еще не встречал.
По вечерам, за кофе или чаем, женщины сидели оцепеневшие, затаив дыхание, с раскрытыми от ужаса глазами, даже при самых ужасных непристойностях и упоминании о противоестественном пороке они не морщились, сосредоточенно вбирали в себя страшные испытания, выпавшие на долю близкого человека. Эти жуткие истории вызывали у Лео отвращение, порой казалось, что окровавленные лица дерущихся людей, выпученные глаза человека, которого душат, и прочая мерзость собираются над ними облаком, которое колышется на фоне темно-золотистых обоев. Но женщины цепенели, они не прерывали Рауля, будто находились в трансе; возможно, то, что им пришлось услышать, доставляло им своеобразное атавистическое наслаждение, быть может, они были по-своему счастливы от сознания того, что хотя они и узнали о мерзостях жизни, сами они никогда не были принуждены лично сталкиваться с чем-то подобным.
Ночью Айли дрожала в кровати рядом с Лео, временами ее голову словно бы отрывали от подушки; она размахивала руками, всхлипывала; требовалось некоторое время, чтобы она окончательно проснулась и ей стало бы ясно, что она находится дома и бояться ей нечего.
Перед тем как снова погружалась в сон, Айли извинялась, ведь на долю Рауля выпали столь тяжкие страдания. Эти слова повторялись из ночи в ночь. За ними чувствовался упрек. Примерно в таком роде, мол, почему покарали Рауля, прогнали через мерзкий ад — а вот ты, Лео, отсиделся, как кот, возле горшка со сметаной.
Лео невольно насторожился, но недоставало решимости что-нибудь предпринять.
Вскоре у Рауля то ли иссякли его истории, то ли он потерял интерес к тому, чтобы рассказывать их в домашнем кругу, и он разыскал старых приятелей, какие остались после всех пережитых заварух. Несомненно, он и на них выплескивал те же россказни. Возле пивных киосков Рауля можно было встретить разглагольствующим в кругу мужчин, его истории словно бы множились в мозгу, копии плодились, они становились в тягость, и от них следовало освободиться.
Мать и Айли не смели даже заикнуться, что вроде бы уже время подыскать работу и начинать жить по-человечески. Рауль то и дело приходил домой с покрасневшими глазами и отсутствующим взглядом. Когда шел в одиночестве по улице, не переставал бормотать себе что-то под нос, дома говорить было уже не о чем.
Однажды Лео столкнулся в калитке с Раулем, оба шагнули столь неловко, что словно бы вклинились в проем. Этот секундный затор почему-то обозлил Рауля, и, хотя Лео тотчас же отступил назад, он все же гаркнул:
— Свинья эдакая, спишь с моей сестрой, а жениться не хочешь!
Лео такая пошлость обидела, он буркнул, что они с Айли не нуждаются в советчиках, и пошел своей дорогой.
— Погоди, — крикнул Рауль, — и у тебя еще волосы дыбом встанут!
Лео не знал, угрожал ли Рауль чем-нибудь и матери с сестрой, во всяком случае, жизнь становилась в такой доселе тихой и по-своему даже стерильной квартире мучительной, все избегали встречаться взглядом, как-то само собой пошло так, что сообща за обеденный стол уже не садились, ели на кухне, кто когда. И Айли будто подменили, в большинстве она в кровати поворачивалась к Лео спиной и ночами тихонько плакала в подушку — все запуталось.
Быть может, именно тогда Лео следовало бы повести Айли под венец — столько лет прожито вместе, привыкли друг к другу, — тем более, что никто из них не строил иллюзий насчет пламенной любви, однако у Лео возникло непреодолимое упрямство, Рауль еще и углублял его, не хотелось подчиняться самодуру.
Будто на месте Рауля был Ильмар, который загоняет его, Лео, под дулом в лес.
Иногда в редких случаях, когда Рауль соблаговолял являться домой более или менее трезвым и разговаривать с домашними, он мог, толкуя о пустяках — кого видел и что слышал, — вдруг мог впадать в ярость и кричать: «Мой брат в одиночку пошел против немцев, и его убили! Поверьте мне, — орал Рауль, размахивая кулаком, — убийца брата по сей день расхаживает, словно барин!» Он с такой силой изрыгал свою злость, будто все это случилось вчера, тело брата еще не похоронено и над ним тучей вьются синие мухи.
Айли и ее мать терялись, уставлялись в пол, щеки их дрожали, словно перед плачем, точно они были виноваты в том, что не смогли удержать горячего парня и лишили Рауля брата.
Каждым своим взглядом, жестом и намеком Рауль подчеркивал чужое ничтожество, Лео уже не понимал, чего, собственно, хочет Рауль, денег ли на выпивку или бесконечного, поддакивающего и пресмыкающегося сострадания.
Как бы то ни было, время искалечило его.
Иногда вечером Рауль натягивал на голову свою лохматую волчью шапку, брал мандолину, садился на крыльцо и с жаром пел какие-то чудные русские песни, слова которых были словно нерусские. В такие моменты он отходил и начинал в перерыве между песнями хвастаться, как хорошо они жили после лагеря на поселении. В рыбацкой артели бригадиром у них была эстонка. На здешних берегах такую рыбу и во сне не видели, какую они там брали в реке. Ловиза, их бригадир, до войны была крепкой торговкой, кроме прочего, возила на живорыбном судне в Швецию угрей — из-за богатства ее потом и взяли за шкирку, — вот она-то сказала, что настоящий рыбацкий азарт она познала только в Сибири… К черту все то, что было, говорила Ловиза. Меня тут просто дрожь пробирает, когда вижу, как пять дюжих мужиков воюют с одной рыбиной и с трудом переваливают ее через борт в лодку. Бригада Ловизы гремела на весь район, даже в газете о ней писали, никому другому так не везло с рыбой, и ни у кого другого не было такой энергии, как у нее. Будто она там, у этой большой реки, и родилась — в сапогах, и обе горсти в рыбьей чешуе — точно в серебре.