Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 14



– Ты преувеличиваешь, Отилия. Они не унаследуют все это.

– Все, все перейдет на них. Рано или поздно они увидят его, услышат его в тех новых домах, где они поселятся… Лучше бы Элли и Лот нашли свое счастье по отдельности, со спутниками жизни другой крови… с другой душой… Они не смогут обрести обычное счастье… Как знать, возможно, их дети станут…

– Тише, Отилия, тише!

– Преступниками…

– Отилия, умоляю тебя, замолчи! Замолчи же! Зачем ты так говоришь? Много лет все было спокойно. Понимаешь, Отилия, мы уж слишком старые. Это неправильно, что мы такие старые. Это уже наказание для нас. Давай больше не будем об этом говорить, никогда в жизни. Давай спокойно, спокойно ждать, что будет, и принимать все, как есть, потому что от нас ничего не зависит.

– Да, давай спокойно ждать.

– Давай ждать… Нам осталось уже немного. Совсем немного, и тебе, и мне.

В его голосе слышалась мольба; глаза блестели влажным блеском; она сидела, неподвижно выпрямившись в кресле, руки безудержно дрожали среди глубоких черных складок на коленях… Но вот обоих охватила сонливость; недавняя ясность и исполненная страха возбужденность их странной беседы пробудили и заставили вибрировать их души лишь на миг, словно под воздействием порыва ветра, пришедшего извне… Теперь же оба угасли и разом состарились. И они еще долго сидели, каждый у своего окна, и бессмысленно смотрели, смотрели на улицу.

Тут раздался звонок в дверь.



IV

Это пришел Антон Деркс, ее старший сын от второго брака; от первого брака у Пожилой Дамы была только дочь, Сефани де Ладерс, старая дева. Антон тоже остался холостяком; он успешно служил в Ост-Индии и вышел в отставку в должности резидента[4]. Сейчас, в семьдесят пять лет, он был человеком молчаливым, мрачным, ушедшим в себя из-за долгих лет одинокой жизни, постоянно погруженным в мысли о себе самом. Ему было свойственно – сначала от природы, затем осознанно – маскировать свои чувства, не открываться даже в том, что принесло бы ему славу и любовь в обществе; обладая недюжинным умом, человек высокообразованный, он взрастил свой интеллект лишь для самого себя и в реальной жизни так и не поднялся выше уровня среднего чиновника. Его мрачная душа нуждалась в мрачном наслаждении для самой себя, как раньше, так и теперь, подобно тому, как его большое тело нуждалось в темном сладострастии. Он вошел в пальто, которого не стал снимать, чтобы не замерзнуть, хотя сентябрь только начался и светило солнце, так что осень почти не ощущалась. Он навещал мать раз в неделю, по давней привычке, рожденной почтением и уважением. Все дети – теперь уже пожилые люди – приходили сюда регулярно, но в передней непременно справлялись у Анны, служанки с неизменной кошкой на коленях, нет ли кого-нибудь наверху, у maman. Если там уже был кто-нибудь из родственников, они не шли на второй этаж сразу, чтобы не утомлять матушку присутствием нескольких людей и множеством голосов. В таких случаях Анна принимала их в гостиной первого этажа, которую протапливала в зимнее время, и нередко угощала сливовой наливкой. Анна обязательно сообщала им, если только что пришел господин Такма, и тогда дети и внуки выжидали минут пятнадцать, прежде чем подняться на второй этаж, так как знали, что maman, или grand-maman, любит побыть наедине с Такмой, своим давним другом. Если же после появления Такмы уже успело пройти какое-то время, Анна прикидывала, можно ли пустить родственников наверх… В дневное время компаньонки обычно не было, за исключением тех случаев, когда госпожа просила позвать ее, оттого что из-за плохой погоды к ней никто не пришел.

Антон Деркс вошел в комнату, в нерешительности из-за Такмы, опасаясь, не помешает ли. Дети госпожи Деркс, хоть и сами в летах, по отношению к ней оставались детьми и по-прежнему видели ее, некогда строгую и вспыльчивую мать, сквозь призму ее материнского авторитета. Так воспринимал ее до сих пор и Антон, ее, постоянно сидящую в кресле, точно на королевском троне, – странно для человека, в ком осталось так мало жизни, висевшей на последней тонюсенькой ниточке; порвись ниточка и прекратится жизнь. У окна в полумгле, винно-красной из-за гардин и висевших на окнах кусков бархата от сквозняка, освещенных вечерним солнцем, мать сидела так, что казалось, будто она никогда уже не пошевелится до того самого мгновения, когда раскроются врата тьмы… Ибо дети никогда не видели, чтобы она двигалась, за исключением одного-единственного угловатого жеста, производимого некогда такими подвижными, но теперь подагрическими пальчиками… Антон Деркс знал: если в этот день врата не раскроются, то maman придет в движением вечером, около восьми, когда Анна с компаньонкой поведут ее в кровать. Но этого он никогда не видел; своими глазами он видел неподвижную безжизненную фигуру на кресле-троне, в розоватых сумерках. И его, человека в летах, эта картина поразила. Maman сидела так странно, почти нереально: она дожидалась, дожидалась чего-то… ее остекленелый взгляд был устремлен в никуда, порой казалось, что она чего-то боится… Этот одинокий человек развил в себе обостренную наблюдательность и комбинаторский дар, о которых никто никогда не догадывался. Он уже давным-давно стал замечать, что его мать постоянно о чем-то думает… постоянно о чем-то одном, всегда о том же самом… О чем же? Быть может, он ошибался, вкапывался слишком глубоко, и взгляд матери был лишь взглядом полуслепых глаз… Или она думала о том, что было скрыто в ее жизни, о том, что лежало в глубине ее жизни, как в темной, темной пучине? Прятала ли она какие-то тайны, подобные тем, что были у него, тайны его мрачного сладострастия? Любопытства он не испытывал: у всех есть свои тайны, и у maman тоже… Он не станет пытаться их выяснить… Говорили, что когда-то у нее была связь с Такмой, вот она теперь и думает о прошлом… или уже не думает, а только дожидается, глядя в окно… Как бы то ни было, он оставался тем же почтительным сыном.

– Хорошая погода для сентября, – сказал он, поздоровавшись.

Антон Деркс был человеком рослым и широкоплечим, у него было полное, смуглое лицо, изборожденное морщинами, с глубокими складками у выразительного носа и щек, седые с желтоватым оттенком усы, торчащие щеточкой над чувственным ртом с толстыми красными губами, между которыми виднелся нестройный ряд еще крепких зубов; даже сразу же после бритья его щеки имели синеватый оттенок от мелких точек пробивающейся густой растительности; на лбу с двумя глубокими морщинами был хорошо заметный шрам, над ним – негустая седеющая шевелюра, переходящая в лысый череп. Грубая кожа на крепкой шее сзади над воротничком образовывала складки, хоть и не слишком глубокие, как у старого рабочего. Руки, огромные и грубые, лежали двумя глыбами на массивных коленях; на толстом животе, на котором одна пуговица жилета не застегивалась, болталась цепочка от часов с множеством брелоков. Ноги в сапогах, отвороты которых изгибали линию брюк, крепко стояли на ковре. По внешнему облику было видно, что это уже немолодой, грубый, сластолюбивый человек, в нем не прочитывался ни интеллект, ни тем более воображение. То, что Антон Деркс – великий фантазер, оставалось тайной для всех, кто видел его только таким, как сейчас.

Бывший на много лет старше Антона Деркса Такма, благодушный и шумливый, чей старческий голос порой давал петуха, Такма, в короткополом пиджаке-вестоне, сверкающий вставными зубами, казался рядом с ним изящным, моложавым и подвижным; в Такме сквозила мягкость, добрая, благодушная понятливость, как будто он, глубокий старик, видел всю жизнь «молодого» Антона Деркса как на ладони. Но самого Антона это раздражало, ибо он видел, что что-то здесь не так. Благодушие Такмы что-то скрывало; да, Такма что-то скрывал, хотя делал это иначе, чем Антон Деркс. Такма что-то скрывал: придя в себя после резкого рывка головой, он испытывал страх, это было видно… Впрочем, любопытства Антон не испытывал… Но этот древний старик, бывший любовник его матери, матери, вызывавшей у сына благоговение, когда он смотрел на нее, сидящую с прямой спиной, в ожидании, в кресле у окна, – этот старик раздражал его, действовал ему на нервы, всегда был ему несимпатичен, всегда. Но Антон никогда не подавал виду, и Такма ни о чем не догадывался.

4

Резидент – высокопоставленный служащий нидерландской колониальной администрации, стоящий во главе административной области («резидентства»), на которые была поделена Нидерландская Индия (современная Индонезия).