Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 30

А глаза не закрываются. Смотрю, как прикованная, и боюсь пошевельнуться.

Он ушел. Теперь по сонным, тихим комнатам ходит усталыми шагами мама. Она готовит кипяток. Зачем? Ведь, все равно, хлеба нет. Неужели пить пустой?

Потом потянется день, и, наконец, наступает страшный вечер. Вечер страшнее всего. В комнате тихо. Папа лежит, мама лежит, и я и Боря лежим. Электричество боимся выключить. Блестящая лампочка сияет под потолком. И знаю, каждый лежит, смотрит на эту сияющую лампочку, и о чем-то думает, и медленно умирает. Иногда зазвенит в тишине и в электрическом свете тонкий, прячущийся плач Бори. Никто не утешает. Ни у кого нет сил.

А прекратится ток, – в темноте лежать еще страшнее. Страшно оттого, что знаю: каждый лежит в своем углу и не спит. Каждый лежит в своем углу и умирает. И нет никому до другого никакого дела.

Потом появляется надежда, что, наконец, все уснули. И вдруг в тишине папин мучительный голос:

– Мать, может, еще что можно продать?

Не сразу отзывается мамин голос из другого угла. Проходит минута, другая. Тишина и темнота в комнате как-будто напрягаются, и вот вздрагивает и ползет по темноте мамин страшный шопот:

– Да что еще? Голову свою продать, что ли?

Опять пройдут минута, две, три, и плеснется папин вздох безнадежный, глухой:

– Ох, Господи!..

Только во время обеда, за нашей несчастной похлебкой, мы еще немного живем. Высказываются общие тревоги и опасения. Но скоро не будет и этой похлебки. Значит… значит придется умирать. Не все ли равно!

27 июля.

Что это значит?

Папа сегодня пришел с веселым лицом и, не раздеваясь, остановился посередине комнаты и вытащил газету.

– Ну, мать, радуйся!

Измученным голосом мама спрашивает:

– Что?

И я спрашиваю тоже:

– Что? Что такое?

– Радуйтесь! Вышло разрешение свободного провоза рабочим. Ты, мать, поедешь в деревню и привезешь нам хлебца.

Хлеба, хлеба, хлеба! О, Господи! В деревне у нас еще лежит четыре пуда… Но как поедет мама? Она, бедная, похудела больше всех. Она не доедет. Свалится в вагоне. Пусть едет сам.

Но мама радостно крестится.

– Ну, слава тебе, Господи!

Папа громко прочитывает напечатанное в газете распоряжение. Мы все жадно слушаем. Папа еще раз настаивает, чтобы поехала мама, а я гляжу на его радостное лицо и думаю:

– Эгоист, эгоист, эгоист!.. И тут эгоист! Мама слабее его и может в вагоне свалиться и умереть.

29 июля.

Мама уехала сегодня в мое отсутствие, пока я была на службе. Я никак не ожидала, что это случится так скоро.

Прихожу, как всегда, в шестом часу домой и сразу вижу: в квартире полнейший беспорядок. А главное, на столе брошены три лепешки, и они какие-то необычайно толстые.

– Боря, почему это?

– Уехала мамочка…

Глаза у него мигают, нижняя губа дрожит. Сейчас расплачется. Ему страшно оставаться с папой.

Все это ясно читается на его исхудалом личике. Недаром он так тесно прижимается ко мне, словно ищет у меня защиты против папы. Бедный, бедный мальчик! Сиротинка. Я… я не позволю тебе, эгоист, обижать его…

А вечером эгоист пришел и принес двадцать фунтов картошки. Разложился на полу и тщательно делит на десять ровных кучек. Исхудалое лицо озабочено. По два раза пересчитал картошины в каждой кучке и подсчитал общий итог. Поднимает с полу на меня глаза и говорит угрожающе:

– Смотри, чтобы хватило на 10 дней.

Одну кучку отодвигает в сторону. Она приготовлена для завтрашнего дня. Остальные девять куда-то прячет. У меня взгляд настороженный, злобный. Он не замечает. Подсчитал и говорит приветливо:

– Ну, вот, мама уехала, будем одни поживать.

И вдруг замечает мой злобный взгляд. Сразу тухнет в голосе и в глазах приветливость. Гримаса страдания перебегает по желто-белому, измятому, как тряпка, лицу. Медленно поднялся и идет в другую комнату. Борис, и тот провожает его испуганными, жалкими глазами. И все тесней прижимается ко мне. Я целую его и плачу сама, провожая папу злобным, настороженным взглядом.

31 июля.

Странно мы теперь живем. Папа – сам по себе, мы – сами по себе. Ничто нас не связывает. Напротив, очень многое раз'единяет. Мы совсем чужие…

А сердце ноет и болит за маму. Мама, наверное, упала в вагоне, ей худо, и повезли в больницу. Она уже умирает.

И Боря встревожен. Каждый час, каждую минуту он следит за выражением моего лица. Я спокойна – и он спокоен, я плачу – и он плачет. Сегодня утром он вдруг спросил меня:

– Ой, Феечка, а если мама умерла?





И смотрит на меня испуганными глазами.

От этого вопроса, от его испуганных глаз сердце так и задрожало. Едва справилась с собой и отвечаю спокойно:

– Ну, глупости, – она, наверное, уже скоро приедет.

А вечером у самой прорвалось. Весь день думала о маме и к вечеру вдруг разрыдалась, как безумная. Борис подходит, прижимается и говорит неожиданно:

– Феечка, не плачь. Я знаю, отчего ты плачешь. Ты думаешь, что мама умерла.

– Нет, нет, Боря, просто так тяжело. Есть хочется.

А он повторяет тихо и настойчиво, и прижимается все теснее:

– Нет, нет, я знаю. Ты думаешь, что мама умерла. Не плачь, я знаю, что мы сделаем…

Сквозь слезы целую, прижимаю его и спрашиваю:

– А что, Боренька, а что?

– Мы тоже умрем, Феечка, не надо плакать.

И правда выход!.. Как же раньше-то я не подумала? Раз она умрет, то и мы умрем. Вот и все.

Говорю ему обрадованно:

– Верно, верно, Боренька, только придумай, как мы умрем.

– Я уже придумал. Мы с тобой в Неву бросимся. Тут близко. Только вместе.

– А папа как?

– А папа, наверное, будет жить.

У Бори тон серьезный. Измученные, детские глаза смотрят деловито. Он, он давно все обдумал. Вот молодец-то! Не как я – только плачу.

И вдруг в голову приходят мысли о Сереже, Ване, Шуре. Как же, как же они-то?.. Но Боря, наверное, знает как.

Спрашиваю робко его:

– А Сережа, Ваня, Шура?

И Боря уверенно отвечает. Вижу, что он передумал все тысячу раз.

– Ну, что ж, им будет тяжело, но они взрослые, а мы маленькие. Они могут прожить без нас. Ваня, наверное, поплачет, ну а Сережа поймет. Он умный.

Как он все верно говорит! Да, да, я напишу Сереже, и он не рассердится. Он не должен будет сердиться. Он все поймет…

1 августа.

За Борю все больше появляется какая-то злая настороженность. Смертельно боюсь, что папа будет морить его голодом. Но пусть он только попробует, тогда я… я…

А иногда у самой прорывается против Бори всегдашнее мое беспричинное озлобление. Накричу на него, затопаю ногами. А он даже не огрызнется, не как было раньше. Только замигает большими измученными глазами, да задрожит нижняя губенка.

И сразу вспыхнет жгучее раскаяние. Целую его, плачу.

– Боренька, Боренька, прости меня, прости…

Он опять прижимается ко мне и сквозь слезы отвечает:

– Я, Феечка, и не сержусь. Я знаю… ты голодная, и мама уехала.

Так как теперь Боря почти до вечера лишен чаю, потому что остается дома один, папа каждый день дает ему полтинник. Боря ходит в ближайшую советскую чайную и пьет кипяток. Дают еще конфекту одну.

Но сегодня пришла со службы, и бросилось в глаза, что с Борей неладно. Какое-то особенно истомленное лицо. Даже губы ссохлись.

Спрашиваю:

– Что с тобой?

И, конечно, он замигал и со слезами в голосе:

– Я… я сегодня чаю не пил.

Сразу обострилась против папы злая настороженность. Нехорошие предчувствия заметались в сердце.

– Почему?

– Па…па ска…зал, что не будет больше давать денег. Он сказал, что я не ахти сколько чаю выпью, и трачу деньги только на конфекты. Он сказал, что это лишний расход, и что я могу подождать, пока все не придут…

Слушаю его рыдания и ушам не верю. Даже не ненависть вспыхнула, а огромное, страшное бешенство. Ужас, ужас! Как он смел ребенку не дать полтинника на кипяток! Изверг, настоящий изверг! Так бы собственными руками и разорвала на куски! Вцепилась бы в шею, в глаза, во все, во все…