Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 30

Митюнчик быстро оборачивается к ней и, переменив лицо, жестко спрашивает:

– Уж не себя ли и меня имеешь в виду?

И, не дождавшись ответа, с прежней самодовольной, непогрешимой улыбкой издевается надо мной. Чувствую, как краснеет лицо. Сейчас брызнут слезы. Прячусь за самовар и кричу оттуда:

– Все равно, тебе не убедить, не убедить, не убедить…

– Я, Феюша, и не хочу убеждать. Сознайся, что ты из ложного самолюбия говорила?

– Ничего не из самолюбия… Я знаю тебя: ты ко мне подходишь с общей рамкой… Вот Сережа понял бы меня, а ты…

– Ну, Сережу ты оставь. Вы оба с ним витаете в облаках.

Сережа старше Митюнчика на два года. Он – коммунист и теперь на фронте где-то военкомом полка. Митюнчик не любит, когда ему ставлю Сережу в пример, и всегда говорит, что Сережа витает в облаках.

– Вовсе он не в облаках, а на фронте. Это ты вот не хочешь итти на фронт. Я ему письмо напишу…

– Пиши, сколько влезет.

Николай Павлович поглядывает на нас обоих и то хмурится, то улыбается. Потом он прощается. Говорит горячо и мягко:

– Учитесь, учитесь, Фея Александровна…

И смотрит на меня так сердечно. Да, да, я буду учиться. Пусть папа не позволяет, а я буду. Пусть Митюнчик смеется, а я буду. Сережа тоже говорит, чтобы я училась. Буду учиться и служить.

30 апреля.

Тонька и Митюнчик в самом деле не нуждаются. Не знаю, откуда они берут деньги, но они каждый день покупают хлеба и суп готовят с мясом.

Редко-редко позовут меня обедать. И это называются – родные. Господи, хоть бы мама поскорее приезжала! Страшное у нас житье здесь. Слышно по вечерам, как за стеной Тонька ворчит на папу. А папа делает вид, что ничего не слышит. После закрытия завода, папа жил почти полгода вместе с нами в деревне и приехал в Петроград только недавно, когда завод опять начал работать. Своей квартиры не было, и Митюнчик пустил жить почти из милости. Каково теперь папе? Недаром он так страшно изменился. Может быть, не только от голода? Ничего не может сказать им, – и делает вид, что не слышит. Совсем тряпка-тряпкой стал.

Обидно за него, горько, и ненависть к нему и брезгливость. Скупой стал, черствый, молчаливый, угрюмый. Даже страшно по вечерам оставаться с ним в комнате. Придет вечером молча. Ест тоже молча. Потом наденет свои очки и читает газету. И все молчит. Господи, как ненавижу его в эти минуты! А он, кажется, чувствует мою ненависть. Иногда из-за газеты взглянет так исподлобья и ничего не скажет. Но на сердце сделается нехорошо. И страшно от его тусклых глаз на похудевшем желтом лице. Слава Богу, что сижу в темном углу, и он не видит моих слез.

А иногда замечаю, что он как-будто робеет меня. Явно избегает раздеваться при мне и искаться. Когда застаю его за этим занятием, вид у него пойманного школьника. Сразу поднимается острая жалость, ненависть и отвращение.

А вчера легла и вдруг вспомнила: «еще ни один день я не была сытой после приезда»…

Вспомнила и сразу испугалась почему-то, как никогда в жизни. Лежу, как раздавленная этой мыслью, а она огромная, огромная. И все другие мысли притихли.

Потом сердце заныло, и я заплакала. И, наверное, от слез, закопошились, как червяки, все придавленные, притихшие другие мысли. Забралась от них и от папиного страшного храпенья под одеяло и плачу, плачу…

А утром бросилась к зеркалу. Приехала румяная и бодрая, а теперь стала совсем не такая. Еще румянец на щеках есть, но он какой-то бледный. А раньше у меня был, как красный огонь.

И весь день ходила вялая, ленивая. Не хотелось итти на улицу. До вечера лежала на кровати и читала. И даже не читается как-то. Все думаю о том, что мне придется голодать.

1 мая.

Сегодня – первое мая.

Папа не работает. С утра нацепил на себя новый пиджак и совсем стал как прежний папа. Повеселел весь. И мне от этого легче.

Потом вдруг заметила, что он хочет что-то сказать. Ходит вокруг меня с виноватым видом и поглядывает осторожно. Я, конечно, насторожилась. Заранее приняла обиженный вид.

Наконец, он говорит:

– Ну, ради праздничка можно и пообедать.

Сказал и посмотрел на меня не по-отцовски робко. А у меня сердце сразу окаменело. Говорю с жестокими глазами:

– Вот как. Ведь мы же никогда не варим обеда. Да у нас сегодня и варить нечего.

А бедный папа как будто ничего не замечает и говорит раз’ясняюще:

– В столовую пойдем, на Седьмую линию…

В столовую? Вот тебе и на! Да как же я пойду? Мне неудобно… Там обедают все мужчины…

– Папочка, а в столовой женщины и барышни бывают?

– Экая дурочка. Там целые семьи обедают. Чего же ты беспокоишься?

Вышли на улицу. День ясный, солнечный. Идут рабочие и красноармейцы с флагами и поют «Интернационал». И оттого, что поют, день кажется еще яснее и солнце еще горячее. Лица у всех такие радостные, сильные. Даже папа выгнул вперед свою впалую, сухую грудь. Идет по тротуару и напевает под свой широкий нос «Интернационал». И вдруг я замечаю, что сама подпеваю. Словно никто из нас никогда и не голодает.





После обеда папа спрашивает меня совсем ласково:

– Ну, как – сыта?

– О, папочка, сыта совсем.

Его глаза улыбаются и все еще напевают «Интернационал».

– Тут недалеко есть чайная… Пойдем-ка чайку попьем…

– Ой, папочка, да что вы? В чайную-то! Да там одни мужики.

Он с ласковой досадой возражает:

– Экая ты какая. Чего же тут особенного? В столовую же ходила?

– Нет, нет, папочка, я не пойду.

– Ну, как хочешь. Не с'ели бы тебя там.

Папа поежил острыми, худыми плечами и вытащил из кармана две конфекты. Говорит с виноватым видом:

– Это вот тебе, а это мне. Вчера получил по карточкам.

Сунул поспешно в руки конфекту и говорит:

– Иди… куда? Домой теперь?

– Нет, папочка, я к подруге.

– С Богом. Да приходи не позже девяти.

Ах, папочка, папочка! Наверное, купил конфекту, а говорит – «по карточкам».

Защемило тоскливо в сердце. Точно кто пальцем больно ткнул его. Голод испортил моего папу, голод…

3 мая.

Рада я или не рада?

Вчера Митюнчик пришел поздно вечером. Я уже улеглась спать. Слышу, стучит через стенку:

– Феюша, завтра на службу собирайся… в почтамт, на пятую экспедицию… к Александру Андреичу…

И какая я смешная. Сразу подумала, что у меня еще нет прически, а только две косички. Очень на девчонку похожа. Смеяться будут. Наверное, на службе все – взрослые.

А потом заколотилось сердце от других мыслей. Вспомнился Николай Павлович. Если служить, значит, буду учиться. Раз сама буду деньги зарабатывать, значит, папа ничего не может сказать. Потом отчего-то стало грустно. Немного поплакала. Потом опять думала о своих двух косичках. Решила, что не буду уступать никому, хоть я и девчонка. Не спала почти всю ночь.

Утром вошел Митя. Подозрительно и торжественно оглядел с головы до ног. И вдруг говорит:

– Да убери ты хоть косички-то. Александр Андреич посолиднее просил.

И нарочно сказал таким тоном, чтобы сделать мне больно. Обиделась и покраснела, но промолчала.

А на улице он опять обидным тоном читал наставления:

– …лишнего не болтай, но будь поразвязней, посолидней. Покажи, что ты – уж барышня…

А я сейчас же и показала ему:

От здания почтамта протянута через улицу арка. Окна большие, неуютные такие. И часы висят огромные. Взглянула на арку и почему-то обомлела.

– Митя, Митя, скажи: я не в этом балконе буду служить?

Митя даже плюнул.

– Чего ты мелешь? Это арка, а вовсе не балкон. Соединяет хозяйственный отдел и канцелярию.

Я и сама спохватилась, что спросила неладно, да делать нечего. Молчу и краснею, а в душе смешно, что Митя так рассердился. Неужели он в самом деле подумал, что я такая глупая?..

Вошла в здание, и весь смех пропал. Я всегда робею там, где много людей. А огромный почтамт битком набит. Все бегают, суетятся и оглушительно жужжат. У Мити масса знакомых… На каждом шагу с ним здороваются. Если идет барышня, она поздоровается с Митей, а сама искоса смотрит на меня. Мите стыдно, что он идет с такой девчонкой, и все бежит быстрее. Еще рассуждает о женской самостоятельности… А сам-то? Стыдится идти с девчонкой.