Страница 14 из 16
Горянчиков-Достоевский ни в какой ситуации не умеет посмотреть на Петрова глазами Переверзева. Анализ Переверзева эпизода с покражей Библии особенно убедителен, потому что это мелкий эпизод без драмы человекоубийства, и в нем кристально проявляется суть «натурального» человека, которому в этот момент захотелось выпить.
Почему Достоевский не умеет видеть в Петрове «огрубление» нравственной стороны человеческой натуры так, как он видит это в Газине? Неужели только потому, что Петров относится к нему приветливо и приходит задавать культурологические вопросы? Петров один из немногих, кто относится в каторге к Горянчикову благодушно, Горянчиков для него любопытен, как заморское чудо, как разноцветный попугай, и Горянчиков ему за это, кажется, благодарен. Конечно, с Горянчиковым нельзя говорить всерьез о серьезных вещах, потому что он в серьезных вещах, как ребенок (или как бесконечно низшее существо в интерпретации Орлова), но, тем не менее, Петров все-таки отдает должное культурологическим знаниям Горянчикова, даже если эти знания так же несерьезны для простого народа, как несерьезен для него попугай (Горянчиков это подчеркивает, когда недоумевает, зачем Петрову все исторические факты, о которых он спрашивает как бы без всякой цели и связи). Но на праздники каторжники устраивают театральное представление, и именно Петров ведет Горянчикова и усаживает его в первые ряды. Горянчиков с чувством замечает, что народ не только потому пускает его в первые ряды, что он больше заплатит за место, но и потому, что отдает ему должное, как представителю того мира, который, вообще говоря, народ ненавидит как своих угнетателей (об этом в данный момент не говорится), но который – народ это признает – больше понимает в таких делах, как театр. Но что такое театр? Или шире: что такое искусство? Разумеется, это сфера деятельности духа человека, но «неразвитый» народ и «люди образованные, с развитой совестью» соотносятся с этой сферой по-разному. Для народа здесь опять тот самый попугай-развлекатель, между тем как для Горянчикова-Достоевского здесь самое важное, что у него есть в жизни, единственная сфера духа, в которой он способен реализоваться. Это вовсе не значит, что народ более материалистичен, просто его дух реализуется в иной сфере. Духовность «народа», то есть каторжного народа, реализуется в сфере воли, через волю, посредством воли – вот откровение, которое посещает на каторге Горянчикова-Достоевского. Прямо он нигде не говорит об этом, но косвенно и подспудно вся книга построена на этом откровении. И уникальность (или извращенность) гения Достоевского состоит в том, что он не испытывает никакого протеста, никакой неприязни против такого унизительного для него факта (все остальное «образованное человечество», вероятно, испытало бы). Унижение здесь вот каково: люди, чья духовность реализуется в сфере воли, относятся к людям, реализующимся в сфере искусства, почти с тем же презрением, с каким они относятся к Сушилову. И Достоевский знает это и потому, что его персонаж Горянчиков с таким упорством пытается заслужить, как он говорит, «любовь», то есть признание и хоть какое-то уважение у каторжников, указывает на то, что он в этот момент своей жизни признает превосходство духовной иерархии простого народа над его собственной. Как он желает любви «народа», то есть каторжного народа, с какой гордостью сообщает брату в письме, что несколько людей из каторжных в конце концов полюбили его! О Петрове он тоже говорит, что «кажется» тот по-своему его любил – говорит это именно в том месте, в котором сообщает, как запросто Петров его обворовывал. Подумать только, один из немногих истинно сильных волей людей каторги может быть даже удостоил Горянчикова своеобразной, на его собственный манер «любви» – какая честь! Не может быть сомнения, что на протяжение всей его жизни Достоевский ни на мгновенье не сомневался в том, что искусство, в том числе литература, есть наивысшее проявление человеческого духа в деле постижения истины, иначе – как бы он смог писать свои романы? Достоевский в этом смысле был человек своего времени – счастливого времени, следует сказать, глядя с завистью на девятнадцатый век из века двадцать первого (подумать только, что в девятнадцатом веке умные люди могли исповедывать предрассудок, будто искусство несет в себе путь к истине, а не только к развлечению!) Все эти великие писатели, авторы великих романов… И все-таки Достоевский, тот Достоевский, герой которого в «Записках из подполья» говорит, что даже мышью не смог стать, или герой которого в «Записках из мертвого дома» готов признать себя ребенком или низшим существом под взглядями Орлова и Петрова… Тот «бездонный» Достоевский, который сумел пойти в своей бездонности дальше всех допускает в «Записках из мертвого дома», что люди, реализующиеся в сфере воли, существенней людей, реализующихся в сфере искусства.
Петров считает, что с Горянчиковым нельзя говорить всерьез о серьезных вещах. О чем же именно нельзя говорить с Горянчиковым? О человеческих взаимоотношениях, разумеется, потому что в любом человеческом обществе проблема взаимоотношений и есть самая серьезная вещь. Орлов начинает презирать Горянчикова после того, как обнаруживает в нем те самые нравственные принципы «образованного человека с развитой совестью», и хотя Достоевский не рассказывает, каким образом Петров пришел к такому же заключению, оно напрашивается само собой: Горянчиков беспомощный ребенок в той взрослой области, в которой идет борьба воль, у Горянчикова явно детские понятия о том, как обращаться с людьми, в том числе, как применять насилие или воровать. Возвращаясь к эпизоду покражи Библии: «он глядел с такой самоуверенностью, что я тотчас же перестал браниться». Странный комментарий, который странен тем, на чем он заканчивается. У человека украли его любимую и единственно разрешенную в каторге книгу, он должен быть в досаде, даже в ярости, и вот, у него нет никакого комментария по поводу выражения самоуверенности на лице Петрова! Разумеется, это выражение, как стена, на которую наталкивается жалкий «образованный человек с развитой совестью», оно показывает, насколько его не принимают за человека, это унизительное для него выражение лица – и неужели он не испытывает унижения? Это Достоевский-то, знаменитый своей мнительностью, своими комплексами? Или – наконец-то освобождение! – Петров оказывается для него именно той всеразрешающей стеной, перед которой он пасует с умиротворением «непосредственного господина» из «Записок из подполья» (потому что, коли стена, то тут все равно ничего не поделать)? И он настолько соглашается с оценкой себя, которую дают ему Орлов и Петров, настолько покоряется, что в нем не остается ни малейшего чувства собственного достоинства, и он даже испытывает от своего унижения и осознания своей беспомощности своеобразное наслаждение, как с ним – по его же словам – часто бывает.
Аспект второй
Почему Достоевский так по-разному относится к Газину и Петрову? Газин – это предприниматель, стяжатель, Газин – это «жид» из «Дневника писателя», тот самый «православный и неправославный жид», который заботиться только о себе, экономический эгоист чистой воды (дай Газину социальные права, и он станет миллионщиком); это «железные дороги», которые Достоевский ненавидел так же, как и «жидов», это развитие промышленности, экономический прогресс, отрыв человека от земли. Но Петров совсем другая фигура, куда более неопределенная и заманчивая. Петров даже не разбойник по определению, он не занимался разбоем ради поддержания образа жизни, он беззаботный человек, у него нет материальных привязанностей и озабоченностей. Конечно, он убьет, не моргнув глазом, но действительно, как животное, для удовлетворения моментной материальной необходимости, и только. И, если установится такое общество, в котором будет «от каждого по способности и каждому по потребности», то зачем тогда Петрову убивать и воровать? Как ни странно, такого рода личность может быть даже симпатична человеку типа Достоевского, она как-то отвечает его изначальным симпатиям и антипатиям, которые идут не от идеологического сюртучка, а из самой глубины его психики. У Достоевского есть по-детски трогательная фраза в записных книжках за 76-й год: «Но вы скажете, теперешний Достоевский и тогдашний не то… но я нисколько не изменил идеалов моих и верю – но лишь не в коммуну, а в царство Божие». Можно ли представить себе, что такую фразу запишет человек идейного сюртучка – неважно коммуны или царства Божьего? Ленин или Леонтьев? Прав был после всего Петров, угадывая ребенка в Горянчикове! Но возвращаясь к Петрову: чем ему не подходит быть членом мечтаемого Достоевским общества людей? Конечно, с точки зрения здравого смысла это может показаться нелепостью, а между тем уж больно экстремально Петров противоположен ненавистным жидам и железным дорогам, то есть всему, что свидетельствует о человеческом стремлении к материальному обогащению, эгоизму, отделению индивида от общества людей, утверждению своей воли над волей других людей. Рассказывая о Петрове, Горянчиков недоумевает, почему Петров не бежит с каторги, и говорит, что, если бы Петрову пришла в голову такая мысль, он конечно бы бежал. В этом недоумении Горянчикова таится больше, чем видно с первого взгляда. Как я уже говорил, каторга в перевернутом смысле представляет собой модель райского общества, в котором между людьми нет социального разделения, прошлых общественных устройств, наследств, заслуг, прошлой истории и исторических несправедливостей, то есть она представляет собой общество, в котором каждый начинает вновь и с нулевой отметки, но при условии «забора» и жесткого правления «отца родного», начальника лагеря. Понятие забора по Достоевскому значит вот что: